Рубрики

Контакты

Варлам Шаламов — советский поэт. Мне нравится, что вы больны не мной…

Четверг, Октябрь 30, 2014 , 11:10 ДП

Варлам Шаламов — советский поэт

09 ноября 2014, 11:01Сергей Простаков

Варлам Шаламов. Фото: А. Лесс / ТАСС

Варлам Шаламов. Фото: А. Лесс / ТАСС

«История советской поэзии» в изложении Виктора Бердинских — вероятно, одна из лучших обзорных научно-популярных книг о самой противоречивой поэтической эпохе России

Во времена сносимых памятников Владимиру Ленину советская эра продолжает нуждаться в спокойном и тщательном исследовании. Особенно, это касается сфер, которые с эпитетом «советский» вызывают устойчивое негативное восприятие: торговля, тюрьма, философия и так далее. Одной из первых в этом ряду стоит литература, которая не без основания, оценивается как часть коммунистической машины пропаганды.

В этой ситуации Кировский историк Виктор Бердинских предлагает спокойный, по-энциклопедически фундаментальный разговор о советской поэзии. Его книга начинается с анализа творчества «большой четверки» поэтов: Пастернака, Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой. Их он помещает вне контекста советской поэзии, но однозначно считает поэтическими вершинами эпохи. А далее автор подробно разбирает советскую поэзию «по полочкам»: советский неоромантизм, советский неоклассицизм, лагерная поэзия, бардовская поэзия и так далее вплоть для также выносимого за скобки эпохи Иосифа Бродского.

«Русская планета» с разрешения издательства «ЛомоносовЪ» публикует отрывок книги Виктора Бердинских «История советской поэзии», посвященный творчеству Варлама Шаламова.

Всю свою жизнь Шаламов ощущал себя именно поэтом. Всего он создал более тысячи стихотворений, из которых известно и опубликовано лишь около сотни. А формирование его — как мастера слова — протекало непросто и определялось одной — жесткой и непреклонной — парадигмой.

В 1962 году он писал Александру Солженицыну: «Лагерь — отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку — ни начальнику, ни арестанту не надо его видеть. Но уж если ты его видел — надо сказать правду, как бы она ни была страшна… Со своей стороны, я давно решил, что всю оставшуюся жизнь я посвящу именно этой правде».

Стихи «Колымских тетрадей» (1937 – 1956) и есть попытка поэта донести постигнутую им страшной ценой правду до всего мира: да, зло побеждает добро, но жизнь все‑таки продолжается.

В своем эссе 1970‑х годов — «Поэт изнутри (секреты стихов или стихи стихов)» Шаламов как бы реконструирует в ретроспективе процесс своего поэтического становления. Именно стихи, утверждает он, придали ему самоотверженность и твердость в лагерном аду, где зло всегда торжествует над добром.

Ранняя его лирика (а до первого ареста он написал около двухсот стихотворений) утрачена. Сам Шаламов считал, что это были «плохие, но неизбежные стихи»: в поэтической форме в них невольно фиксировались жизненные впечатления и мысли познающего мир молодого человека. Этот опыт «копился подсознательно и выходил на свет Божий невольно». В стихах, шедших наружу, появлялись какие‑то новые мысли и чувства, до этого неведомые поэту.

Возобновленные (после десяти лет лагерей) лирические опыты поначалу были так же беспомощны. «Я, — вспоминает Шаламов, — выходил на лед ключа Дусканья каждый день и успевал замерзшей рукой наработать, начертать на обрывке газет, в рваной тетради все новые и новые строчки… Потребность стихосложения была невероятная. Любое событие жизни исходило размером, любая картина природы».

Но настоящего — «своего» — в этом стихотворном потоке еще не обнаруживается. В 1949 году (будучи лагерным фельдшером, а не «горбатясь» на «общих работах») Шаламов сочиняет стихи как графоман — не отрываясь. Это было возрождение личности, ранее несколько раз, казалось бы, погибавшей.

Между тем стихи Шаламов читал и любил с малых лет. В годы его детства лучшим русским поэтом в провинциальном обществе считался Николай Некрасов. Но он самостоятельно «набрел», по его выражению, на Игоря Северянина и Сергея Есенина — «ощутил их подлинность». Затем — «брел сам от книги к книге», формируя свой поэтический вкус. Творчество «новых русских поэтов» (кроме Валерия Брюсова) «пленило» его. А в своих ранних стихах он не видел тогда главного — «новизны и судьбы». Затем — уже в Москве — ему не понравились ни «новолефовцы» («балаган, кто кого грубее перехамит»), ни «конструктивисты» («абра-кадабра»). Стихам, по мнению Шаламова, не было места в «литературе факта».

Единственным человеком, в которого (после «живых» литвечеров) он поверил тогда — как в носителя «высоких поэтических истин», — стал Борис Пастернак.

К 1951 году, находясь в якутском Оймяконе, Шаламов уже окончательно обрел свой лирический голос, свое поэтическое лицо: в его стихах появились «кровь и судьба», эмоциональный напор и новизна интонации. Он понял, что может «рвануть» по своему желанию на некую «высшую ступень», где «отключены зрение и слух», а мобилизовано лишь одно — «познание мира с помощью стихов». Он «перестал бояться, что стихи уйдут и больше не вернутся».

Упадет моя тоска,

Как шиповник спелый,

С тонкой веточки стиха,

Чуть заледенелой.

На хрустальный, жесткий снег

Брызнут капли сока,

Улыбнется человек,

Путник одинокий…

Он сосет лиловый мед

Этой терпкой сласти,

И кривит иссохший рот:

Судорога счастья.

Георгий Адамович справедливо отмечал, что стихи Шаламова — «умные», но «суховатые». Его учитель — Евгений Баратынский, от которого он перенял стремление «сочетать чувство с мыслью». Он пренебрегает «легковесным лиризмом». Баратынский научил его «конкретности, антизыбкости поэтических приемов, причудливой точности образов».

Варлам Шаламов, фото из следственного дела 1937 года. Источник: protivpytok.org

Варлам Шаламов, фото из следственного дела 1937 года. Источник: protivpytok.org

Стихи Шаламова не похожи на большинство современных версификаций, а в особенности — на «советские» рифмованные тексты. И все же во многом отношение к его поэзии определяется «колымской» тематикой. Такой подход неизбежен, хотя, конечно же, гораздо полновеснее и объективнее являлась бы оценка, дистанцирующаяся от биографии автора (или, по крайней мере, не касающаяся ее напрямую). Но что поделать, если эта биография «выпирает» буквально из каждой шаламовской строчки: она (эта биография) и питает стихи подлинной жизнью.

Вместе с тем, как тонко подметила Наталья Иванова, Шаламов стоит в ряду крупнейших русских поэтов и прозаиков ХХ века вовсе не потому, что страшен его личный опыт — через Гулаг прошли миллионы. Но потому, что он (Шаламов) превратил этот свой личный опыт в литературу.

Что касается профессиональной «технологии», то здесь Шаламов, в общем‑то, традиционен. Уверовав в себя как в поэта, он по утрам «торопился к бумаге», дабы записать рождающееся стихотворение. В его «мозговой базе данных» существовал запас канонических размеров, который по первому же требованию сознания (или подсознания) двигался навстречу мысли, «выталкивая из гортани то, что скопилось там». Повисшее в воздухе, но не дошедшее до бумаги — пропадало безвозвратно.

Осип Мандельштам, Владимир Маяковский, Андрей Вознесенский «набалтывали» свои стихи, расхаживая по комнате, по саду, по городу: очевидно, поэту необходим какой‑то поддерживающий ритм. Центры устной и письменной речи располагаются в разных сегментах человеческого мозга.

По Шаламову, стихи — не только «чудо и загадка», но и «летопись души поэта». Их сердце — современность, «абсолютная и сиюминутная»: «Одним людям стихи нужны меньше, другим больше. Но нужны они всем. Поэтам, кстати, стихи нужны меньше всего, чужие стихи их портят, смущают».

Эти россказни среза,

Биографию пня

Прочитало железо,

Что в руках у меня.

Будто свиток лишений

Заполярной судьбы,

Будто карта мишени

Для учебной стрельбы…

Это скатана в трубку

Повесть лет временных

В том лесу после рубки

Среди сказок лесных.

Стихи, по убеждению Шаламова, — «род искусства, где главное ритм». Произнесенные внутри себя, они не равны выговоренным гортанью. Громкое чтение — внешний предел. Внутри же себя оно может расширяться и сжиматься, формируя «душу, язык, интеллект»: «Суть вопроса, что стихи рождаются в ритме, уже подготовленном в мозгу, и когда этот ритм подготовлен, то тут используется весь запас согласных букв». Все большие русские поэты ХХ века, для коих стихи стали судьбой, считал Шаламов, — писали классическими размерами. Возможности отечественной стихотворной традиции вообще безграничны. «Ямб и хорей, на славу послужившие русским поэтам, не использовали и в тысячной доле своих удивительных возможностей», — утверждал он. А возврат к ассонансу от рифмы — для русского языка бесплоден. Корневые окончания — и есть обыкновенный ассонанс «Свободные» и «белые» стихи могут быть поэзией, но это — «поэзия второго сорта». Поиски же интонации, метафоры, образа в классической традиции — плодотворны и беспредельны… По жесткости и глубине суждений о поэзии Шаламов удивительно напоминает аналогичные оценки Надежды Мандельштам (особенно — в ее «Второй книге»): крайне любопытна поэтому и многолетняя их переписка.

Интересна также история общения Шаламова с Борисом Пастернаком — после возвращения в Москву, когда возрождавшийся из небытия поэт элементарно «учился жить». Отметим: при всей горячей шаламовской симпатии к Пастернаку (кстати, в молодости Шаламов был близок к Ольге  Ивинской (последняя любовь Пастернака — РП)) влияние «переделкинского гения» на зрелую поэзию «певца Колымы» ничтожно. Скорее — Шаламов в чем‑то влиял на Бориса Пастернака.

Борис Пастернак в Переделкино, 1958 год. Фото: ТАСС

Борис Пастернак в Переделкино, 1958 год. Фото: ТАСС

Истина проста и непреложна: стихи не рождаются от стихов, они производятся на свет только от реальной жизни. И равно как Шаламов в ранней своей лирике подражал Б.  Пастернаку, «бормотал про себя» (желая выжить) стихи последнего в лагере, так он (Шаламов) и прожил с ними до конца своих дней.

Лучшее, по мнению Шаламова, в русской поэзии вообще — это «поздний Пушкин» и «ранний Пастернак». Близка ему и вся поэтическая традиция, взрастившая Пастернака: Лермонтов — Тютчев — Анненский.

При всем этом Шаламов остался — как поэт — вполне самостоятельным и самодостаточным. Его парафраз пушкинского «Памятника» может показаться несколько высокомерным, но это — вполне обоснованная гордость поэта, органически (и по праву) присущая ему.

У Шаламова-поэта никогда не будет массового читателя. Его стихи живут как бы в тени его же прозы. Но относительно узкий круг ценителей шаламовской лирики очень прочен и долговечен — как и колымский лед в краях вечной мерзлоты (излюбленный и самый странный образ в стихах этого мужественного поэта).

Поэзия — дело седых,

Не мальчиков, а мужчин,

Израненных, немолодых,

Покрытых рубцами морщин.

Сто жизней проживших сполна,

Не мальчиков, а мужчин,

Поднявшихся с самого дна

К заоблачной дали вершин…

И действительно: мужской голос в поэзии востребован всегда, и более всего в лихие, переломные времена.

Бердинских В. История советской поэзии — М.: ЛомоносовЪ, 2014

Подробнее http://rusplt.ru/society/varlam-shalamov—sovetskiy-poet-14164.html?utm_campaign=transit&utm_source=mirtesen&utm_medium=pad

Мне нравится, что вы больны не мной…

Мне нравится, что вы больны не мной...

«Мне нравится, что вы больны не мной», одно из самых известных стихотворений Цветаевой, прославилось благодаря советскому фильму «Ирония судьбы, или С лёгким паром!». Мелодичные строки Марины Ивановны были положены на музыку Михаила Таривердиева, вложены в уста главной героини и спеты Аллой Борисовной Пугачевой.

 

Любовная лирика Марины Цветаевой по праву считается одним из бесценных открытий русской литературы серебряного века. Противоречивая, страдающая, одинокая и в то же время невероятно сильная, честная, тонкая, ироничная, передающая всю полноту чувств, она позволяет взглянуть на автора в ином ракурсе и найти ответы на вопросы, которые волнуют не только литературоведов, но и поклонников творчества Цветаевой.

Стихотворение «Мне нравится…» долгие годы представляло собой литературную шараду. Биографы Марины Цветаевой пытались понять, кому же поэтесса посвятила столь проникновенные и не лишенные грусти строки.

Мне нравится, что вы больны не мной…

Мне нравится, что вы больны не мной,
Мне нравится, что я больна не вами,
Что никогда тяжелый шар земной
Не уплывет под нашими ногами.
Мне нравится, что можно быть смешной –
Распущенной – и не играть словами,
И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.

Мне нравится еще, что вы при мне
Спокойно обнимаете другую,
Не прочите мне в адовом огне
Гореть за то, что я не вас целую.
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем, ни ночью – всуе…
Что никогда в церковной тишине
Не пропоют над нами: аллилуйя!

Спасибо вам и сердцем и рукой
За то, что вы меня – не зная сами! –
Так любите: за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце, не у нас над головами,–
За то, что вы больны – увы! – не мной,
За то, что я больна – увы! – не вами!

Марина Цветаева, 3 мая 1915

Ответ на этот вопрос лишь в 1980 году дала сестра поэтессы, Анастасия Цветаева, которая рассказала, что это яркое и в чем-то даже философское стихотворение было посвящено её второму мужу, Маврикию Минцу. К 1915 году обе сестры уже успели побывать замужем, у каждой был ребенок, однако их браки оказались неудачными.

Анастасия вспоминает, что Маврикий Минц появился на пороге её дома с письмом от общих знакомых и провел с ней почти весь день. У молодых людей нашлось много тем для беседы, их взгляды на литературу, живопись, музыку и жизнь в целом совпали удивительным образом. Поэтому вскоре Маврикий Минц, плененный красотой Анастасии, сделал ей предложение. Но счастливого жениха ждало еще одно знакомство. На сей раз – с Мариной Цветаевой, которая в свои 22 года произвела на него неизгладимое впечатление не только как талантливая поэтесса, но и как очень привлекательная женщина.

Маврикий оказывал Марине знаки внимания, выражая свое восхищение и преклоняясь перед поэтессой. Ловя на себе его взгляд, Марина Цветаева краснела, словно юная гимназистка, и ничего не могла с этим поделать. Однако взаимная симпатия так и не переросла в любовь, так как Маврикий уже был обручен с Анастасией.

Стихотворение «Мне нравится…» стало своеобразным поэтическим ответом на слухи и пересуды знакомых, которые даже заключали пари на предмет того, кто и в кого влюблен в семействе Цветаевых. Изящно, легко и по-женски элегантно Марина Цветаева поставила точку в этой пикантной истории, хотя и признавалась собственной сестре, что увлечена её женихом не на шутку.

Сама же Анастасия Цветаева до самой смерти была убеждена, что её сестра, влюбчивая по натуре и не привыкшая скрывать свои чувства, попросту проявила благородство. Блистательной поэтессе, к моменту знакомства с Маврикием Минцем успевшей опубликовать два сборника стихов и считающейся одной из самых перспективных представительниц русской литературы первой половины 20 века, ничего не стоило завоевать сердце любого мужчины.


Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *