Трагедия жизни Казимира Малевича. Баронесса с кисточкой: история одной из самых знаменитых и дорогих художниц XX века. Алексей Саврасов умер в больнице для бедных
Вторник, Январь 24, 2017 , 07:01 ПП
Великий художник, погнавшись за искусством слишком поздно вспомнил о семейном счастье.
Фото: WWW.BRIDGEMANART.COM/FOTODOM.RU«Так что же, Казик? Значит, сначала дочь мою погубил, а теперь и внучку, последнюю радость, отнять хочешь? Сгноишь ты Уну в этом своем Ленинграде, как мать ее сгноил! И Бог тебя за это накажет».
Мария Сергеевна пристально смотрела в глаза Казимира Малевича, будто стремилась пронзить его насквозь. Он, не выдержав, смущенно отвел взгляд. Довольная произведенным эффектом, старуха презрительно фыркнула и быстро вышла из комнаты.
Оставшись один, Малевич с досадой хлопнул себя по колену. Черт возьми, ну и характер у его второй тещи. Не зря перед ней до сих пор трепещет весь дом. Но на этот раз он не уступит. У него будет настоящая большая семья, дружная и любящая, где его всегда поймут и радостно встретят. Ему нужен, да что там нужен — просто жизненно необходим свой собственный уютный, добрый, тихий мир, чтобы хоть на какое-то время укрыться от всех невзгод, что в последние годы валятся на голову. Нужно переждать, отсидеться. Иначе не выдержать.
Казимир печально улыбнулся. Н-да, годы идут. В будущем 1934 году ему стукнет пятьдесят пять. И, похоже, старость исподволь уже начала заявлять на него свои права. А чем иначе можно объяснить это вдруг нахлынувшее страстное желание семейного счастья? Того самого, от которого он так упорно бежал… Сколько было слез, скандалов, обидных слов. А ведь если разобраться, ни первая жена, ни вторая ни в чем не виноваты. Они хотели того же, о чем сейчас мечтает он сам: любящей и дружной семьи, которая будет собираться по вечерам под абажуром, пить чай с вареньем…
Теперь эти желания кажутся ему такими простыми и естественными. Но тогда… Женившись в первый раз, Казимир просто бесился, проклиная свою похоть, толкнувшую его в объятия глупой маленькой гусыни! Как же он жалел, что не послушался отца с матерью, предостерегавших его от раннего брака.
Когда Казимир решился объявить родителям о своем намерении жениться на одной из дочерей курского врача Ивана Войцеховича Зглейца, эта новость само собой восторга ни у Северина Антоновича, ни у Людвиги Александровны не вызвала. Казику было чуть за двадцать, и жалованье чертежника в Управлении железной дороги никак не могло стать надежной материальной базой для будущей семьи. К тому же немалую часть этих скудных средств, а заодно и все свободное время молодой чертежник тратил на занятия рисованием. Покупал краски, кисти, бумагу для акварели, холсты и грунтовки, выписывал из Москвы гипсовые слепки. Все выходные напролет бродил с такими же курскими канцеляристами, счетоводами и бухгалтерами, возомнившими себя живописцами, по полям и лесам: подыскивал подходящую натуру.
Фото: риа новостиДа разве только по выходным? Даже в рабочее время прямо в конторе Казик мог бросить свои чертежи и начать зарисовывать облака за окном. Однажды чуть не вылетел за это со службы… Ну какой из него глава семьи?! А это значит, что молоденькая невестка станет еще одним ртом в их доме, где и так едва сводили концы с концами. Из девяти детей супругов Малевич только старшие — Казимир и Мечислав кое-как сами обеспечивали себя. Остальное семейство существовало на жалованье отца и копейки матери, бравшейся за любую надомную работу.
И все же после долгих препирательств родительское благословение было получено. Казимира Зглейц сумела понравиться родне жениха, заявив, что вовсе не собирается быть им обузой, а деньги на свое пропитание заработает и сама. Разве не она шьет чудесные платья своим сестрам? Так что и заказы на стороне, если нужно, найдет. «Что ж, может, судьба, дав им одинаковые имена, предназначила этих детей друг другу?» — вздохнула Людвига Александровна. Хотя в глубине души в это не верила.
Конечно, ничего хорошего из такого брака не вышло. Обзаведясь женой, а вскоре и сыном, Казик ничуть не остепенился и по-прежнему продолжал свои воскресные пленэры. А молоденькая Казимира, метавшаяся между швейной машинкой и крошечным сыном Толиком, все чаще при возвращении мужа разражалась истерическими слезами, требуя приискать должность получше или хотя бы проводить дома побольше времени… Людвига Александровна, пуская в ход весь свой такт, лавировала между сыном и невесткой.
Но после того как скоропостижно умер Северин Антонович и все заботы о семье легли на ее плечи, у пожилой женщины оставалось все меньше сил, чтобы улаживать еще и отношения молодых. Поэтому когда Казимир объявил дома, что принял решение оставить службу и ехать в Москву учиться живописи, мать даже обрадовалась. Авось в разлуке по-новому оценит свою трудолюбивую и веселую жену. Да и Казимира, поняв, что жизнь «соломенной вдовы» не такая уж завидная, научится терпимее относиться к увлечению мужа. Другого-то выхода у нее все равно нет. Если уж покойный отец не смог сладить со страстью сына к живописи, то и никому это не под силу…
Сколько Людвига Александровна помнила Казика, он всегда что-то рисовал. Вечно толок в ступке то синьку, то какие-то головешки, то дубовую кору. Разводил краски, вязал кисточки из куриных перышек, из ниток… Когда не было бумаги, мог начать малевать свои картинки прямо на беленой стене. Ну откуда в нем это? Он и художников-то живых не видывал!
До поры до времени отец наблюдал за происходящим спокойно, лишь иногда устраивая сыну выволочки за испорченную побелку. Но когда Казя, войдя в возраст, стал приставать к Северину Антоновичу с просьбой написать прошение о зачислении его в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, тот насторожился. То, что у сына есть талант, Северин Антонович, конечно, понимал. Но талант талантом, а для того чтобы заработать на кусок хлеба, нужно иметь дело посерьезнее. Вот хотя бы ремесло технолога-сахаровара, как у самого Малевича-старшего. А рисование… «Художники твои все социалисты. По тюрьмам сидят!» — бросил он как-то сыну в сердцах.
Фото: Русский музей, Санкт-Петербург, 2015 г.Впрочем, чтобы унять Казю, прошение Северин Антонович все же написал. И даже показал ему запечатанный конверт с марками. Но вместо того чтобы отправить бумаги по адресу, убрал их в ящик своего рабочего стола, где они и пролежали три месяца, по прошествии которых отец заявил, что получил ответ: ввиду отсутствия мест Казимиру Малевичу в зачислении отказано.
Конечно, после такого обмана он в глубине души чувствовал некоторую вину перед сыном. И чтобы ее загладить, разрешил Казимиру впервые в жизни купить в писчебумажном магазине все, что нужно для домашних занятий живописью. После этого Казик и в самом деле будто успокоился. Поступил на службу… Но, как оказалось, намерений сделать живопись главным делом своей жизни не оставил.
…Казимир прислушался к доносившимся с веранды голосам: громкому тещиному и тоненькому дочкиному. Бедная Уна, опять бабушка пытает ее вопросами: кого она больше любит — ее или папу? И нравится ли ей Наташа? Будет ли Уночка писать бабуле каждый день? И будет ли скучать?
Нет, это в конце концов невыносимо. Он не позволит мучить свою дочь! Решительно поднявшись, Казимир большими шагами направился на веранду. Но едва выйдя из дверей, наткнулся на умоляющий взгляд Уны. Сидя на коленях у Марии Сергеевны, дочь что-то нашептывала ей на ухо, гладя ладошкой седую старушечью голову. Бледное личико девочки было обращено за бабушкино плечо, к стеклянным дверям веранды. Увидев отца, Уна выразительно подняла брови домиком и сделала рукой едва заметное движение, прося его уйти. «Господи, она же все понимает», — подумал он смущенно, почувствовав, как гнев, полыхавший в нем, под взглядом дочери утихает будто по волшебству.
Малевич заговорщицки подмигнул Уне и осторожно, стараясь не скрипнуть половицами, попятился назад в комнаты. Похоже, Унка лучше его знает, что нужно делать. В этом она вся в мать. Соня одним своим присутствием могла сгладить любой конфликт, одним тихим словом прекратить любую ссору. В шумной эмоциональной семье Рафалович, где безраздельно властвовала искренне преданная детям, но не в меру своенравная Мария Сергеевна, Соня всегда была тихой заводью, в которую любой мог свернуть, чтобы переждать бурю.
С семьей Михаила Фердинандовича Рафаловича Малевич познакомился в 1909 году. К тому времени его семейная жизнь с Казей Зглейц уже окончательно развалилась.
Уехав в Москву, он поначалу еще продолжал наведываться в Курск. Поработав летом в какой-нибудь конторе, оставлял немного денег домашним, а остальное забирал с собой, чтобы оплатить учебу в живописной школе Федора Рерберга и нанять комнатенку в Лефортово, где полуголодные молодые художники создали нечто вроде коммуны. В складчину покупали на рынке говяжьи кости, из которых варили в огромном котле бульон и пили его из пивных кружек. Впрочем, и на бульонные кости денег хватало не всегда. Выручали случайные заказы, вроде подряда на эскиз флакона для духов, полученный в фирме Брокара. Иногда немного одалживал новый друг Иван Клюнков, с которым Казимир познакомился в классах у Рерберга. Клюнков приходил туда каждый вечер со службы и после долгих часов, проведенных в какой-то жалкой конторе, набрасывался на кисти и краски как голодный волк.
— Дети и жена? Кто их кормить станет? — со столь же искренним удивлением ответил Иван Васильевич.
Казимир лишь неопределенно пожал плечами. Ему самому такой вопрос и в голову не приходил. Хотя детей-то было уже двое: после очередных «курских каникул» появилась на свет дочь Галя. Ее рождение заставило Людвигу Александровну действовать решительно: в 1 она сама привезла в Москву невестку с внуками. Даже основала на новом месте нечто вроде семейного бизнеса, взяв в аренду небольшую столовую. Чтобы выманить Казика из его богемной трущобы, сняла молодым небольшую квартирку. Но было уже поздно.
Расставались Казимир и Казимира почти спокойно: все, что можно сказать друг другу, давно было сказано. Казя Зглейц осталась верна данному слову и заявила, что сидеть на шее у свекрови, к тому же бывшей, не станет: она нанялась фельдшерицей в психиатрическую больницу в подмосковном селе Мещерском, где и служил заведующим хозяйством Михаил Фердинандович Рафалович. Однажды проведать сына и дочь в Мещерское приехал Малевич.
…Сияющая Уна впорхнула в комнату и, повиснув у отца на шее, радостно защебетала: «Бабуля не сердится на тебя больше. Совсем не сердится. И в Ленинград меня с тобой и Наташей отпустит. И малины сушеной с собой даст…» Он нежно поцеловал дочку в затылок. Ну конечно, все будет хорошо. Иначе и быть не может. Просто Мария Сергеевна любит Унку до самозабвения. Да и его самого бывшая теща тоже по-своему любит. Иначе не звала бы каждый год в Немчиновку. А вот Наташу точно гостить не пригласила бы.
Что же до утренних упреков, то Марию Сергеевну можно понять. Сонину судьбу никто не назвал бы счастливой… И год от года вина за это гнетет его все больше. Потому и сносит он все выходки тещи. Погладив Уну по худенькой спинке с торчащими лопатками, Казимир ласково спросил: «Хочешь, сходим сегодня к маме? Вдвоем, только ты и я. Наберем ей цветов по дороге». Улыбнувшись отцу, девочка быстро закивала. Взявшись за руки, они вприпрыжку сбежали с крыльца и с визгом наперегонки понеслись к калитке.
Стоявшая у открытого кухонного окна Мария Сергеевна проводила их долгим взглядом. Потом, вздохнув, придвинула к себе миску с картошкой, взяла в руки нож. Странный все-таки человек ее зять Казя. За столько лет она так и не смогла до конца к нему привыкнуть. Не в том дело, что художник. Вон Женя Кацман, муж дочери Наташи, тоже ведь пишет картины. А совсем другой человек. Может, и скуповат, может, и ворчлив другой раз. Но возле него Марии Сергеевне как-то спокойно. И возле его картин тоже. А Казя… Вечно от него не знаешь, чего ждать. Вроде душа компании, любит вкусно поесть, может и рюмку опрокинуть и песню затянуть. А временами начнет нести такую чушь, такую заумь, что не поймешь: в себе ли? Примется наскакивать на Женю, кричать, что такие, как Кацман, губят живопись.
Фото: russian lookВот и Уночку Казя вроде как любит,в театры водит, в цирк, без гостинца никогда не приедет. А теперь и вовсе к себе забрать хочет. Только скажите Христа ради, чем он ее в этом Ленинграде кормить станет? Ведь они с новой женой сами сидят впроголодь.
Отовсюду Казю гонят: ни места приличного, ни заказов. А если что и заработает, так тут же потратит на краски. Наталья его сетки да беретики вяжет… Вон Казик и в Немчиновку их целую сумку привез. Всем соседям показывал, нахваливал. Может, кто купит. Только если и найдутся желающие, много ли за такую чепуху выручишь? А Уночке нужно молоко, масло. Легкие у нее — в мать, слабые. Здесь-то, в Немчиновке, куча родных, теток да дядюшек, все ее жалеют, все любят. Одним ртом больше — ничего. Так вместе как-нибудь и прожили бы. в Ленинграде этом кому она нужна? Будет в рваных ботинках ходить, схватит воспаление легких. Где это видано, чтобы мачеха о падчерице заботилась?
Уж ее Соня на что святая была и то не больно-то любила, когда Толик с Галочкой у отца гостили. Ревновала. Хоть виду старалась не подавать. Но от матери-то разве утаишься?! Что с того, что Наталья эта Уне подарки шлет? Подарки дело быстрое: купил, подарил — и душа не болит. А вот каждый день чужого ребенка холить, это совсем другое. Но Казик прет как бык на ворота: увезу да увезу. А кто ему помешает? Он как-никак отец… Господи, угораздило же Соню в него влюбиться! Что они вообще все в нем находят? И Казимира бедная, и Сонюшка. И эта Наташа. Ведь моложе его вдвое и не уродина, неужели получше не могла приискать? У Казимира вон и лицо все оспой изрыто… Привораживает он девок, что ли?
Когда их тихоня-дочь объявила, что переезжает к Малевичу, супруги Рафалович не спали всю ночь. Шутка ли, Соне едва сравнялось двадцать, а она собирается жить гражданским браком с отцом двоих детей. Заниматься разводом и оформить их отношения как положено Казик не имел времени. Чтобы выправить все бумаги, бог знает сколько порогов нужно обить, а ему некогда: он должен работать. Работать… Смех один! Это их Сонечка работала не покладая рук — то секретаршей, то корректором, то машинисткой. Казя сидел на даче в Кунцево и с утра до вечера малевал свои странные картины.
Поначалу на них можно было различить людей, хоть с трудом и изуродованных до неузнаваемости: полотеров, садовников, банщиков. А потом они пропали. Вместо этого пошли какие-то квадраты, кубы и треугольники. Когда не хватало холста, Казик мог рисовать на чем угодно, хоть на полках от разломанной этажерки. Называл картины как будто взаправду: «Туалетная шкатулка», «Станция без остановки», «Корова и скрипка». Но сколько Мария Сергеевна ни всматривалась, ничего взаправдашнего на них разобрать не могла.
Фото: russian look— Скажи честно, Сонечка, ты хоть что-то во всей этой Казиной мазне понимаешь? — спросила она у дочери.
Соня в ответ пустилась было рассказывать о нерусских художниках, которые изобрели какой-то кубизм, но увидев недоумение в глазах матери, замолчала. Потом добавила с тихой улыбкой:
— Я его люблю, мама. А значит, и все, что он делает, тоже люблю.
«Ну и не спрашивай ее ни о чем больше», — строго сказал Михаил Фердинандович супруге, когда она передала ему этот разговор. Так и стали жить.
Слухи о жизни Малевича-художника доносились до семьи редко и глухо, как морской прибой. То выйдет на прогулку по Кузнецкому Мосту с деревянной ложкой в петлице, то умчится в Петербург рисовать декорации к какой-то немыслимой опере «Победа над солнцем», то устроит скандал на и без того скандальной выставке футуристов. Вроде как срывал чьи-то картины, кричал, что не позволит красть его гениальные идеи.
Глядя на Казика, который по вечерам слушает Соню, читающую вслух Гамсуна, и тихо малюет у своего мольберта прямоугольники и круги, трудно было поверить в то, что все это и в самом деле о нем. Да и друзья Малевича при ближайшем знакомстве оказались вовсе не скандалистами, а милыми озорниками, а некоторые так и вполне почтенными господами. Взять хотя бы милейшего Михаила Васильевича Матюшина или того же Ивана Васильевича Клюнкова. Володя Маяковский, Алеша Крученых. Остряки! Многие из них тоже живали в Кунцево: все вместе возились с детьми, ходили гурьбой купаться и по грибы.
В 1914-м Михаил Фердинандович Рафалович, уйдя со службы, вложил все накопленные деньги в несколько домиков в подмосковной деревне Немчиновке. Место это тогда входило в моду, и по весне дачи разбирали как горячие пирожки. Три домика сдали, а самый большой, с мезонином и верандой, оставили для семьи. Друзья Казимира и Сони в первое же лето стали здесь своими.
Остановившись на петлявшей по полю дороге, Казимир Северинович заложил за голову руки и, расправив плечи, вдохнул, стараясь вобрать в себя как можно больше звеневшего от зноя августовского воздуха. Далеко среди травы то появлялось, то пропадало светлое платье Уны, собиравшей цветы. А он смотрел и не мог насмотреться на сотни раз виденное поле, и березы, и ленту дороги. Колдовское какое-то место, эта Немчиновка. Бесценное Сонино наследство, оставленное ему: дочка и эти места. Вот сейчас они рядом — и Казимир счастлив. Почти так же, как в то далекое время, когда рядом была и сама Соня.
В 1915 году случилось то, о чем Малевич втайне ото всех мечтал долгие годы: к нему пришла слава. Скандальная, но зато громкая. В декабре в Петрограде в художественном бюро Надежды Добычиной открылась выставка «0,10». В главном ее зале были развешаны тридцать девять картин Казимира Севериновича, исполненные в новой, изобретенной им живописной манере, которой автор дал странное название «супрематизм». Одно из полотен, изображавшее черный квадрат на белом фоне, по решению художника, повешено было не на самой стене, а наискось, в дальнем от входа углу, там, где в деревенских избах вешают иконы. Под картиной красовалась подпись «Четырехугольник».
Фото: риа новостиОстальные полотна, расставленные прямо на подрамниках, также представляли собой геометрические фигуры разных цветов на белом фоне. Автор был тут же и без устали вещал всем желающим о скрытых смыслах своей геометрии, о том, что супрематизм должен стать новой вехой в живописи, порогом, переступив который, искусство освободится от всего земного и устремится прямо в космос… Но слушать его мало кто хотел. Большинство посетителей только крутили у виска пальцем и негодовали на устроителей выставки: им вместо картин подсовывают мазню, которая и пятилетнему ребенку под силу. На такое еще никто не отваживался.
Шок от наглой выходки Малевича был настолько силен, что на художника, еще вчера едва замечаемого критикой, обрушился сам Александр Бенуа. Плевать, что ругал нещадно, зато заметил! Это была победа. К Малевичу потянулись коллеги, составившие группу «Супремус», стали появляться заказы… Композиции из разноцветных крестов, кругов и четырехугольников, так шокировавшие публику в холодном выставочном зале, неожиданно отлично поладили с прикладным искусством. Наволочки, шкатулки, коврики-гобелены, шарфы, пояса, сумки, изготовленные по супрематическим рисункам в артели художественного труда «Вербовка», которую держала под Киевом художница Наталья Давыдова, покупали охотно. Как ни парадоксально, эти изделия искусствоведы хвалили!
Как только с деньгами стало немного полегче и семья получила возможность существовать без ее заработков, Соня все упорнее начала заводить разговор о ребенке. Казимир знал, что она мечтает об этом с первой их встречи, но все же отнекивался. Ссылался на то, что не время: идет война, его могут призвать. Да и пришедший наконец успех надо бы побыстрее закрепить: всем и каждому рассказать о своем открытии — супрематизме. Теперь он чаще проводил вечера уже не с женой, а со своими новыми подругами по «Супремусу» и «Вербовке»: Александрой Экстер, Любовью Поповой, Ольгой Розановой и откровенно влюбленной в него Надеждой Удальцовой. Говорили о новой живописи, спорили, готовили к выпуску первый номер журнала о супрематизме. А Соня… Соня, как и прежде, просто любила его.
В 1916 году его и в самом деле призвали. Впрочем под пули, которых Малевич ужасно боялся, послать не успели. Грянула сначала одна революция, потом вторая… Всю зиму 1917-го отсиживались в Немчиновке, но и там было голодно и холодно. Летом 1919 года Соня все же забеременела. Стало ясно, что еще одну зиму им в Немчиновке не протянуть. Дочь родилась в далеком Витебске, Малевич отправился туда преподавать в Народном художественном училище. Ехали трое суток, сами собирали дрова для паровоза, но все-таки добрались. В Витебске на рынке можно было достать не только молоко и хлеб, но даже мясо, яйца и масло. Соня зарумянилась, повеселела. Переваливаясь с боку на бок, бойко семенила утиной походочкой.
Фото: Русский музей, Санкт-Петербург, 2015 г.Руководителем витебского училища был Марк Шагал, уроженец Витебска и в то время губернский уполномоченный по делам искусства. Свой родной город он любил отчаянно и мечтал прославить как кузницу прекрасного во всех его проявлениях. У Малевича был другой подход: прославлять Витебск ему нужды не было. Гораздо больше его интересовало прославление супрематизма. Освоившись на новом месте, он принялся скликать под свои знамена студентов и преподавателей, всем и каждому рассказывая, что летающие козы и скрипачи Шагала вчерашний день, будуще за беспредметностью. Неожиданно для него самого дело пошло: мальчики и девочки, многим из которых не исполнилось и восемнадцати, как оказалось, жаждали вовсе не свободы, которую предлагал им Шагал, а отцовской опеки, на которую так щедр был Малевич. Он и в самом деле относился к ним как к родным детям: увидев студента в истрепавшихся брюках, не успокаивался до тех пор, пока каким-нибудь хитрым способом не добывал тому новые, всякий раз проворачивая их вручение так, что одариваемый и не догадывался, откуда сии дары.
К весне 1920 года в созданное Малевичем художественное общество вступили едва ли не все наиболее талантливые студенты: Коля Суетин, Илюша Чашник, Лева Юдин, Лазя Хидекель, Моисей Векслер. Почти сорок человек. В начале апреля на общем собрании решили присвоить обществу новое название «Утвердители нового искусства», сокращенно УНОВИС. А спустя неделю Соня родила девочку. Казимир заявил, что это знак: его дочь родилась вместе с новым искусством. А значит — быть ей Уной. Соня, как всегда, во всем была с ним согласна. Оправлялась после родов она медленно, начала покашливать. Но, проведя с маленькой Уной лето в Немчиновке, вернулась будто бы здоровой.
…«Здравствуй, мамочка!» — наклонившись над небольшим белым обелиском, Уна положила на могильный холмик букет цветов. Соня умерла в родительском доме в мае 1925-го. Неужели Мария Сергеевна права и это он погубил жену, забрав ее в Петроград? Но как он мог поступить по-другому? В мае 1922 года в училище прошел первый выпуск. Выпускались десять студентов, восемь из которых были уновисовцами. И он просто не мог бросить их на произвол судьбы. Ветры начинали задувать враждебные. Новая власть, справившись с военной угрозой, взялась за идеологию, начав все решительнее прибирать к рукам деятелей искусства. Ну когда же тут думать о тихом семейном счастье? И он повез своих парней, а заодно и Соню с Уночкой в Петроград: там вот-вот должен был открыться Государственный институт художественной культуры. Вот где поле для работы и борьбы! А Витебск — вчерашний день. Пересидели лихие времена — и хватит. В 1923 году ГИНХУК был открыт, а Малевич назначен его директором. Квартиру дали неподалеку от расположившегося на Исаакиевской площади института, на улице Союза связи. Сырой, пронизывающий ветер дул с Невы иной раз сутками.
Фото: russian look…«Ну, давайте обедать»,— сняв фартук, Мария Сергеевна принялась раскладывать по тарелкам дымящуюся картошку. Уне положила еще и промасленную сардинку из небольшой жестянки, которую отец привез в подарок. Необычное лакомство старались растянуть подольше. Глядя на сиротливую рыбку на краю дочкиной тарелки, Казимир Северинович непроизвольно чертыхнулся про себя. Подлость какая! Его дочь и жена вынуждены жить впроголодь, а он и сделать ничего не может. А ведь за любую из его картин, оставленных пять лет назад в Берлине, можно выручить столько, что Наташе с Уночкой на эти злосчастные сардинки на полгода хватит. И на масло еще останется! Но напиши он хоть слово Хансу фон Ризену, которому поручил после выставки свои полотна, потрать он хоть пять вырученных червонцев в Торгсине — и катастрофа трехлетней давности может повториться. И кто поручится, что теперь ему удастся выбраться из такой заварухи невредимым? Нет, уж лучше на пустой картошке сидеть. Вот если бы перебраться в Берлин или Варшаву насовсем. Обосноваться в маленьком домике под красной черепичной крышей, нанять Унке гувернантку… Но об этом и мечтать теперь опасно. Упущено время, захлопнулась мышеловка.
Впервые Малевич получил приглашение провести свою выставку за границей в 1924 году. Но было не до того: у Сони открылся туберкулез, в ГИНХУКе было полно дел. А летом 1925-го новая нежданная встреча надолго отвлекла его от мыслей о путешествиях.
Странно, но и этот подарок, на который он и рассчитывать-то не смел, его Наташеньку, Наташонка-котенка, как нежно называл он жену, ему преподнесла именно Немчиновка.
…После похорон Сони он остался здесь на все лето. Хотелось побольше побыть с Уной перед грядущей разлукой. Один из соседних домов снял старый знакомый Малевича Кирилл Иванович Шутко, возглавлявший советский кинематограф. Компания в доме собралась шумная: жена Шутко Нина Агаджанова дописывала сценарий «Броненосца «Потемкина», Исаак Бабель на той же даче заканчивал «Беню Крика», а Сергей Эйзенштейн приглядывал за сценаристами. Появлялись там и другие кинематографические персонажи. Двадцатипятилетнюю Наталью Манченко как-то привез к Шутко муж ее родной сестры Вася Воробьев.
Он и сам до сих пор не мог понять, чем Наташа так сразу привлекла его? Не было в ней ни Казиного бойкого кокетства, ни горячей Сониной жертвенности. Немногословная, даже в движениях экономная, говорит и ходит тихо. На самом деле кошечка: вроде и сама по себе, а дом с ней не в пример уютнее. К Казимиру в Ленинград Наталья перебралась зимой 1925 года. А месяц спустя он, поехав в Немчиновку поздравлять Уну с Новым годом, уже по секрету показывал дочке Наташину фотографию, радовался как ребенок, что Уночка узнала «тетю», которую летом видела только мельком.
Фото: Русский музей, Санкт-Петербург, 2015 г.Первый год старался скрывать свои отношения с Наташей от Марии Сергеевны — боялся, что теща запретит ему видеться с дочерью. Но все, конечно же, открылось. Мария Сергеевна скандалить не стала. Только твердо заявила, что любовницу его она к Уне и близко не подпустит: «Хочешь взять дочку к себе, женись на этой своей Наташе, как положено. Хватит и того, что ты Соню мою до греха довел. Эту-то хоть пожалей!» Впрочем, Казимир и такому повороту дела был рад до смерти. Пообещал, что оформит брак с Наташей, как только вернется из-за границы, куда его опять позвали. Одна выставка должна пройти в Польше, другая — в Германии, где ему выделяли целый зал на ежегодной Большой Берлинской художественной выставке. Маячил и Париж… Деньги на командировку хоть и с великим трудом, но дали! Правда только после того как он пригрозил, что уйдет в Европу пешком, подробно расписав в письме чиновникам, как именно построит маршрут перехода Ленинград — Париж и сколько суток планирует на него потратить.
Жизнь, казалось, повернулась к лучшему. Даже закрытие любимого ГИНХУКа он принял стойко. Что ж, если большевикам больше не по дороге с новым искусством, он сумеет это пережить. За авангардной живописью будущее, хочет этого нынешняя власть или не хочет. Искусство — это стихия, космос. Бессмысленно диктовать ему свои условия. Все равно сломает все преграды и пойдет туда, куда ему следует. В это он твердо верит и сдаваться не собирается. Пусть другие бегут с корабля: уходят в кино, в архитектуру, в «пролетарский быт», в полиграфию… Малевич был живописцем, живописцем и останется. Он вернется и еще всем им покажет. Пусть попробуют тронуть художника с мировой славой! А в том, что в Европу он уезжает именно за мировой славой, которая станет его охранной грамотой, Казимир Северинович ни секунды не сомневался.
Ох и дернул же его черт сесть в Берлине к этому дураку-извозчику! Ни слова не понимавший по-немецки, Малевич по ошибке вышел не на том вокзале. Думая, что кучер, зазывавший пассажиров по-русски, прислан организаторами выставки, поехал с ним. Но оказалось, что ни к какой выставке извозчик ни малейшего отношения не имеет. Отвозит всех русских в пансион, который держит вдова белого генерала, платящая ему по несколько монет за каждого доставленного гостя. И прожил-то Казимир Северинович в этом пансионе всего ничего — меньше суток, пока его не нашел немецкий скульптор Ханс фон Ризен, тот самый разминувшийся с ним встречающий от оргкомитета. Но, как видно, и этих нескольких часов для ОГПУ хватило.
Как только история с поездкой в белогвардейский пансион достигла СССР, Малевичу было отправлено срочное письмо с приказанием немедленно, не дожидаясь закрытия Берлинской выставки, вернуться на родину. Полотна в своем зале он решил не снимать. Семейство фон Ризен, долгое время жившее в России и на этом основании считавшее всех русских земляками, обещало позаботиться и о картинах, и о рукописях, которые Казимир Северинович прихватил в Европу для издания. Прощаясь со своими новыми друзьями на берлинском вокзале, Малевич твердо верил, что вернется. Недоразумения разрешатся, и он продолжит вместе со своими картинами прерванный путь в Вену и Париж.
Фото: Русский музей, Санкт-Петербург, 2015 г.Поначалу все вроде бы и вправду разъяснилось. Пришлось, конечно, съездить в один казенный дом и ответить там на некоторые вопросы. Малевич было перепугался, но вопросы ему задавали вежливо, ответами вроде были удовлетворены. Постепенно испуг начал проходить, в голове уже зарождались новые планы. В июле 1927 года они с Наташей официально поженились. Это значит, что теперь она тоже сможет поехать с ним в Европу. Разумеется, они и Уну возьмут. Марию Сергеевну он уломает. А там… Надо только подождать, пока дурацкая история с пансионом окончательно забудется.
В письмах к фон Ризенам он уже начал осторожно намекать на то, что, готов продать кое-что из оставленных картин и тем самым обеспечить себе на первое время возможность спокойной работы в Европе… пока жил тем, что преподавал в Киевском художественном институте, готовил выставку в Третьяковке. Она прошла с большим успехом, и часть полотен решено было свозить еще и в Киев. В Европе, судя по письмам друзей, дела тоже шли неплохо: его книга «Мир как беспредметность», выпущенная при участии венгерского художника и издателя Ласло Мохой-Надя, расходилась, картины после Берлинской выставки так же хорошо приняли в Цюрихе и Вене. Авангард завоевывал мир, и он, Малевич, был в передовых рядах этой армии!..
К нему пришли 20 сентября 1930 года. Взяли при обыске тридцать долларов пятерками, польские и немецкие монеты, которые он хранил как сувениры после поездки в Европу, несколько телеграмм, тексты которых бестолковые телеграфисты переврали самым причудливым образом, а Казимир оставил для смеха на память, да с десяток писем, в том числе корреспонденцию фон Ризенов. Чтобы зацепиться, этого было достаточно. Статью само собой пытались пришить пятьдесят восьмую, «шпионскую». Дурацкие телеграммы отлично сошли за шифровки…
Нудные, изматывающие, многочасовые допросы длились два с половиной месяца. Спрашивали разную чушь: почему не зарегистрировал вовремя паспорт в Варшаве, с кем и о чем говорил за границей… Будто не знали, что ни по-немецки, ни по-французски он и двух слов связать не в состоянии, а по-польски только и может, что обсудить ресторанное меню. Тем не менее каждый его ответ, даже самый абсурдный, следователь скрупулезно записывал. Шуршали листы, перо постукивало по чернильнице. Иногда из соседних кабинетов доносились крики, и Малевич покрывался липкой испариной от ужаса, но его не трогали. Только в камере по ночам отвратительно пахло парашей.
А в самом начале декабря выпустили — так же неожиданно, как и посадили. Даже не выпустили, а просто выкинули на улицу в летнем пальто и с узелком в руках. Он даже не успел предупредить Наташу, что возвращается, и она куда-то ушла. Два часа продрожал в подъезде перед запертой дверью квартиры. С тех пор карусель вопросов день и ночь как заведенная крутилась у него в голове, доводя до тошноты. Кто донес? Зачем? Кто и почему дал команду взять? А кто приказал отпустить? Почему, если хотели узнать «про Европу», тянули так долго?
Фото: риа новостиТак упорно когда-то ратовавший за алогичность в искусстве, теперь он мучительно искал логику в событиях собственной жизни. «Ну что ты мучаешься, Казик, отпустили же», — утешала Наталья. И в самом деле: через аресты в те дни проходили многие, ну подумаешь два месяца в «Крестах». Отпустили же. Только надолго ли? Страх с трудом, но все же отпустивший три года назад, теперь наотрез отказывался уходить. Сбитая колея жизни никак не хотела восстанавливаться и выпрямляться.
Ночью он просыпался, часами бродил по квартире, утешая самого себя тем, что причина бессонницы — воспалившийся в тюрьме мочевой пузырь. Вот наладится здоровье, и все придет в норму, вернется на круги своя. Но нет. Впервые за много лет Малевич стал замечать, что супрематический космос, бездна беспредметности больше не увлекают его. Хотелось окружать себя не абстракциями, а знакомыми видами природы, которую он так любил, человеческими лицами, теплыми, родными. Он писал портреты — матери, жены, дочери, импрессионистические пейзажи… И стесняясь собственного отступничества, ставил на картинах даты минувших лет. Или, тоскуя по Европе, бросался вдруг в стилизацию, изображая своих моделей и себя самого в странных средневековых костюмах. Алогичность и беспредметность теперь даже страшили его.
Но так не может продолжаться дальше! Ему нужно встряхнуться, дать новый решительный бой всем, кто хочет превратить искусство в «харчевое дело», заставить творцов обслуживать идеологию, все равно какую — монархическую или большевистскую. Вот только для этого боя ему нужно собраться с силами, напитаться энергией, родным домашним теплом…
В конце августа Казимир Северинович проводил жену и дочь в Ленинград. Сам остался в Немчиновке еще на несколько дней: разузнать про серию альбомов, которую должен был выпускать Изогиз. Авось и его включат в список. Деньги были нужны до зарезу. Но в Изогизе все тянули, темнили, и он день за днем маялся в Москве без гроша в кармане. Не было даже на трамвай: ходил всюду пешком. С первых же дней сентября погода резко испортилась — полил холодный нудный дождь, прохудились ботинки, насквозь промокало пальто. Тяжкая боль внизу живота уже не отпускала ни на день. Однажды ночью стало совсем плохо, рвало. Думал, во всем виноваты грибы: с голоду набрал их в лесу, сварил похлебку и, кажется, переел. От захлестывающей тяжкой тоски спасали только письма к жене и дочери, которые он писал чуть ли не каждый день. Скорее к своим, скорее…
Наконец, в двадцатых числах, получив небольшой аванс, он все-таки уехал в Ленинград. К Наташе, маме, Уночке. Так закончилось последнее счастливое лето в его жизни.
Фото: russian lookВскоре после возвращения из Москвы у Малевича диагностировали рак. Мучения продолжались полтора года. Но именно в это страшное время мечты его последнего лета неожиданно сбылись. Каждую минуту, каждый час он был согрет теплом родных и близких. Приезжала дочь Галя, старый верный Клюнков, что ни день приходили Лева Юдин, Николай Суетин, Анна Лепорская, Владимир Стерлигов, Костя Рождественский. Наташа, Уна и Людвига Александровна не отходили от его постели. Даже в последние страшные дни и часы их дом был полон людей, которые несли ему свою любовь. Пятнадцатого мая 1935 года Казимира Малевича не стало.
Приложив фантастические усилия, дорогие ему люди выполнили его завещание, и похороны художника стали тем самым последним непримиримым боем за новое искусство, о котором он так мечтал. По рисунку Николая Суетина и Константина Рождественского был сделан супрематический гроб, который они же расписали супрематическими абстракциями. В нем после прощания в Ленинграде тело художника перевезли в Москву и кремировали. Урну с прахом захоронили в Немчиновке, под одиноким дубом. Место это еще при жизни указал сам Малевич. На могиле установили куб с изображением черного квадрата. Сейчас поклонники художника борются за то, чтобы разоренную во время войны могилу восстановить в прежнем виде.
В 1939 году, когда в Европе разразилась мировая война, убегая на пароходе в Америку, Тамара запишет в дневнике, что длинная дорога в ее жизни всегда означает разрыв с прошлым и никогда — продолжение. По ночам о борт корабля с ревом бились волны, и Лемпицка, страдавшая бессонницей, бродила по темной палубе, терзаясь дурными предчувствиями. Днем она безвылазно сидела в каюте и заполняла страницы своего дневника — это помогало отвлечься. Невольно вспоминалась другая длинная дорога, когда бежали из России, чудом выскользнув из лап чекистов. Если бы не она, мужа бы расстреляли, Тадеуш две недели провел в лубянской тюрьме, его пытали.
Они добрались тогда до Парижа — и ей удалось-таки родиться заново, а вот Тадеушу — нет. Сумеет ли она все начать с нуля в Америке? Тамаре было уже за сорок, и она себя знала: ей необходим воздух обожания, рискованных страстей, сумасбродных выходок, отсутствия запретов. Тот пряный воздух, которым жил и дышал Париж «ревущих двадцатых».
«Я украсила Париж не меньше, чем его украшает Эйфелева башня», — написала она в дневнике. Заказать портрет у Тамары Лемпицкой считалось в предвоенной столице Франции истинным шиком: портрет стоил пятьдесят тысяч франков. Кто-то считает, что это безумные деньги? Что с того?! Только богатые люди могут позволить себе самое лучшее, а в том, что художница Лемпицка — это самое лучшее, никто не сомневался: Тамара была символом удачливости, аристократичности и хорошего вкуса. Консулы, бароны, герцоги и банкиры жаждали перекупить друг у друга право оказаться первым в длинном листе ожидания мадам Лемпицкой.
Ждать приходилось иногда по полгода, порой мадам художница и вовсе отклоняла заказ, ссылаясь на занятость. Американский миллионер Руфус Буш заказал Лемпицкой портрет невесты и, не моргнув глазом, выложил астрономическую сумму, которую запросила художница. Знаменитый ученый доктор Пьер Бушар пошел еще дальше и скупил все еще не написанные картины на год вперед.
Трехэтажный особняк Лемпицкой на рю Мешен, над дизайном которого трудился знаменитый архитектор фирм «Ноэль» и «Пуаре» Малле-Стивенс, поражал воображение посетителей своим необычным стилем, холодной серой гаммой интерьеров, хромированной отделкой, искусно выполненными деревянными панелями. Имелся даже американский бар прямо в углу студии. Да и сама хозяйка меньше всего походила на художницу. Весь Париж знал, что Тамара часто стоит за холстом не в перемазанной красками рабочей робе, а в модном шелковом платье и дорогих украшениях. Иногда она писала даже в перчатках и шляпе! Как говорили парижане, если бы Лемпицкой не было, ее следовало бы выдумать.
Фото: AFP/EAST NEWSВероятно, Тамара скопировала свой образ с див немого кино: она подражала им в манере одеваться, носить меховые накидки, драматически закатывать глаза, принимать картинные позы и изящно скрещивать ноги. Художницу часто останавливали на улице с просьбой дать автограф, путая с кинозвездой. Она царственно улыбалась и, ничуть не смущаясь, ставила неразборчивую подпись — что-то среднее между Мэри Пикфорд и Гретой Гарбо.
Удивительно, но восхищенным почитателям не приходило в голову задаться вопросом: откуда взялась на левом берегу Сены эта эксцентричная обворожительная особа с именем, выдающим отнюдь не французское происхождение? До 1923 года ее ведь и в помине не было в столице.
Никто не знал, что еще совсем недавно Тамара проклинала судьбу, мужа и убогую жизнь, которую вела в Париже: унизительную, невыносимую, мерзкую. Дешевый номер отельчика, в котором не повернуться, крикливый младенец — дочь Кизетт и сутки напролет лежащий на скрипучем диване Тадеуш. Вот уж от кого Тамара не ожидала! Сбежали из России, от большевиков, с каким трудом, с каким риском! И рисковала ведь она, умолила в Москве шведского посла выцарапать по дипломатическим каналам мужа из рук НКВД. Ради чего? Чтобы он валялся на диване, мусоля детектив, ныл про депрессию и пил как сукин сын? Да мало ли что в Петербурге ты был успешным адвокатом — кто-то и царем был, между прочим… Это не повод отказываться от работы клерка, ничего другого все равно не предлагают!
Все драгоценности, которые удалось вывезти, Тамара уже продала за бесценок — рынок наводнили тиары, браслеты, ожерелья русских эмигрантов, да только некому было их покупать. Денег не было, заявляться к матери и сестре вечно голодной и накидываться на еду как собака на кость уже было стыдно. Приходилось хлебать на ужин ненавистный луковый суп из столовой для бедных. А вчера пьяный Тадеуш впервые ее ударил. Тамара пожаловалась сестре. «И ты такое стерпишь?! — возмутилась Адриенна. — Вот что я тебе скажу, ты сама должна зарабатывать! Иди учиться!» Но на кого?..
Тем же вечером сама судьба помогла ей определиться с выбором, подбросив журнал, забытый кем-то в лобби отеля. В нем Лемпицкую заинтересовал женский портрет неизвестного художника, который недавно был продан за весьма кругленькую сумму. И тут ее внезапно осенило: вот чем она станет заниматься, вот что будет продавать! Портреты. Живопись. В долю секунды перед взором пронеслись картины лучезарного будущего: работы Тамары нарасхват, выстроилась длинная вереница заказчиков.
Фото: 2015 TAMARA ART HERITAGE LICENSED BY MMI NYCНо есть ли у нее талант? Пока можно принять за него детское увлечение живописью, а там будет видно. Ей было лет двенадцать, когда мать Мальвина Деклер пригласила художника в их богатый особняк в Варшаве — написать портрет Тамары. Непоседливой девчонке пришлось позировать три часа кряду, застыв в неудобной позе. Закончился сеанс тем, что потерявшая терпение «модель» подбежала к мольберту и закатила истерику, оттого что ни капельки на себя непохожа. Как вообще такую мазню можно называть портретом? Сейчас она покажет, как надо писать! Тамара усадила на стул младшую сестру Адриенну и взялась за дело. Через час, вымазавшись с головы до ног пастелью — она и не подумала прикрыть фартуком светлое воскресное платье, — с гордостью продемонстрировала домашним портрет сестры, несомненно имеющий большее сходство с оригиналом, чем творение приглашенной знаменитости.
Сама Тамара утверждала, что позднее в Петербурге она вольнослушательницей посещала Академию художеств, но так ли это — неизвестно. Лемпицка, став знаменитой, несколько раз переписывала свою биографию, вымарывая все, что ей не нравилось или казалось неудобным. Известно, что отец Тамары — Борис Гурский — служил в Варшаве юрисконсультом во французской фирме и в один прекрасный день вдруг внезапно исчез, ходили даже слухи о самоубийстве. Тамаре было около шестнадцати, когда мать вторично собралась замуж. Старшая дочь, не желавшая, чтобы в их доме появился чужой мужчина, в знак протеста сбежала в Санкт-Петербург к тетке Стефании — та была женой банкира и жила на широкую ногу.
Два года спустя на балу Тамара увидела начинающего адвоката Тадеуша Лемпицкого. Впрочем, не только она положила глаз на высокого утонченного молодого поляка, многие петербургские барышни втайне мечтали об этом красавце. Но они не знали, кто их соперница!
На маскараде в начале 1916 года семнадцатилетняя Тамара появилась в ярко освещенной бальной зале в чепчике, крестьянском фартуке и с двумя живыми гусями на золоченом поводке! Ее окружили, захлопали, и очарованный пан Тадеуш пригласил юную «крестьяночку» на мазурку. В том же 1916 году они с помпой обвенчались в петроградской капелле мальтийских рыцарей. А через год случилась революция и молодой чете, как и многим, пришлось покинуть родину.
Решив заняться живописью, Лемпицка навела справки и обнаружила, что в художественной Academie de la Grande Chaumiere педагоги дают бесплатные уроки. Поначалу она обучалась в мастерской Мориса Дени, затем ее постоянным учителем стал Андре Лот, оба — классики фигуративной живописи.
Фото: 2015 TAMARA ART HERITAGE LICENSED BY MMI NYCТамару, как и других студентов, учили основам композиции, технике, не подозревая, что амбициозная, острая на язык и очень наблюдательная блондинка все уже для себя решила. Нищие гении с Монпарнаса — прекрасно, Лемпицка сама частенько прогуливалась там, прикидываясь богатой покупательницей-иностранкой — ей даже не надо было подделывать акцент, и любовалась работами Пикассо, Модильяни, Жакоба. Но их жилища, напоминающие смрадную конуру, Матка Боска! А внешний вид! У Модильяни черные волосы спутаны, словно он спит под мостом, глаза ввалились и лихорадочно блестят, под ногтями чернота, его шатает от голода.
Да, как пишет Амадео, не пишет больше никто — но что толку, когда ни гроша за душой?! Тамара тоже найдет свой собственный стиль и будет неподражаема. Но в отличие от монпарнасских гениев сделается не только знаменитой, но и богатой! Причем второе столь же важно, как и первое, а возможно, даже важнее. Поэтому Лемпицка не польстилась на модный авангард — этот синоним нищеты и убожества, неоклассицизм с тонким налетом посткубизма показался ей куда привлекательнее. Визитной карточкой Тамары станут портреты, за них, несомненно, лучше всего платят.
В тесном номере стало еще теснее: теперь почти весь его занимал мольберт, пол и стол были уставлены красками и банками с кистями. Первыми моделями начинающей художницы стали муж с дочерью и покладистая соседка.
Наблюдая за суетой и беготней жены, Тадеуш желчно усмехался: свет еще не видел такую дуру, которая рассчитывает разбогатеть, продавая свою дилетантскую мазню! Но Тамаре было плевать на его насмешки.
И вот уже галерея Колетт Вейлл продала первые картины Лемпицкой, следом ею заинтересовались «Салон Независимых», «Осенний салон» и Salon Moins de Trent Ans. Однако никакого бурного щенячьего восторга Тамара не выказала, она приняла успех как должное. Ну да, она художница, лучшая, просто не все еще об этом знают.
«Я была первой женщиной, которая писала чисто, и это главное в моем успехе, — делилась со своим дневником Тамара, — мои полотна точны, они закончены». В ее портретах и впрямь угадывалось сходство, но главным в них были все-таки стиль, сила, своеобразие и сочность красок.
Тадеуш думал, что разжившись первыми деньгами, Тамара кинется ублажать его и дочку. Совершенно напрасно… Если она и кинулась кого-то ублажать, так это исключительно себя. Теперь Лемпицка ежедневно забегала в кондитерскую за маленькими трубочками с воздушным розовым кремом: искушение, против которого устоять даже и не пыталась. Захватить Тадеушу по пути домой порцию лукового супа из столовой при православной церкви? Никогда! Больше Тамара ни ногой в это скопище нищебродов и отвратительных дешевых запахов! Пусть сам о себе заботится. В принципе то же относилось и к маленькой Кизетт. Увидев, что двухлетняя крошка не оценила божественное пирожное, а только скривила личико и перемазала матери кремом новое платье, Лемпицка решила больше ни для кого, кроме себя, не стараться. Этому правилу она и следовала всю свою жизнь…
Фото: 2015 TAMARA ART HERITAGE LICENSED BY MMI NYCИмелись у Тамары и другие правила: если вышедшее из моды платье портниха может переделать и выдать за новое — то драгоценности подделкой быть не могут. Поэтому после продажи первых портретов она станет обязательно покупать себе браслет, серьги или подвеску, пока не будет унизана ими от щиколоток до шеи. Как известно, твердое следование принципу порой требует жертв, не избежала этой участи и Тамара: случалось, за весь день она могла позволить себе лишь утреннее пирожное вприглядку с очередной драгоценностью. «Кажется, я женился на чудовище», — сказал себе Тадеуш, вспоминая это много лет спустя.
Однако «чудовище» даже само не подозревало, насколько будет соответствовать блестящей и эксцентричной парижской эпохе джаза, сбросившей с плеч усталость и оцепенение Первой мировой. Не знала Тамара и какое тяжкое ощутит похмелье, когда ее время уйдет. «Моим главным любовником был Париж двадцатых, я наслаждалась им, боролась с ним, трясла, насиловала, получала оргазм, мы оба его получали: я от него, а он от меня», — говорила Лемпицка.
Первый настоящий триумф пришел в 1925 году, когда работы Тамары взяли на парижскую Международную выставку декоративного искусства и художественной промышленности. Ее атаковали репортеры и фотографы такого влиятельного журнала, как Harper’s Bazaar, — а это уже признание, слава! Конечно, соседки и окрестные домохозяйки перестали ее интересовать в качестве моделей. Очередное правило гласило: хочешь быть богатой — пиши богатых. Так она и поступала, развив в себе, по выражению дочери, «убийственный инстинкт» зверя-охотника. На вечеринке, направляясь прямиком к маркизу Сомми Пиченарди, Лемпицка уже знала, как завлечь его в паутину своих улыбок, соблазнительных форм и остроумных высказываний. Как пустить пыль в глаза пока еще взятой напрокат накидкой из голубой норки.
«Мадам — художница?» — с удивлением поднял брови маркиз. Он никогда не видывал таких художниц, неужели эти холеные наманикюренные ручки способны писать портреты? Невероятно, но, конечно, он готов позировать, хотя бы для того, чтобы увидеть мадам снова. Тот же трюк соблазнения безотказно сработал с герцогом Орлеанским и бароном Кисслингом.
Жизнь стремительно менялась: теперь семья Тамары жила в большой квартире на левом берегу Сены, там, где традиционно селились художники. Не менялся только Тадеуш, по-прежнему не встававший с дивана. Кизетт вспоминает, как мать, вернувшись под утро с вечеринки — а ее наконец стали приглашать повсюду, — бесцеремонно расталкивала храпящего Тадеуша, приговаривая: «Да проснись же ты, дурак! Я хочу рассказать!» И тараторила, как сегодня танцевала с маркизом Валетти и бароном Куффнером, а еще ее в понедельник пригласили на ланч Орлеанские, в оперу — Натали Барни, в свое загородное поместье — герцогиня Виллароса. Тадеуш покорно слушал трескотню жены и кивал. А может, клевал носом? Бросив напоследок: «Теперь спи, дурак», — она шла в мастерскую и писала до утра при свете любимой голубой лампы очередной портрет.
Фото: 2015 TAMARA ART HERITAGE LICENSED BY MMI NYCЖан Кокто, вскоре ставший приятелем Тамары, поражался, как этой женщине удавалось сочетать несочетаемое: манеры аристократки, роскошные наряды и балы у ван Донгена и княгини Гагариной с умением плевать на условности и быть абсолютно своей среди парижской богемы. Даже несмотря на то что в «Ротонде» и La Coupole среди нищих художников и поэтов увешанная драгоценностями Лемпицка смотрелась белой вороной. В их кругу ее нежно звали Тома (с ударением на последнем слоге) и прощали страсть к бриллиантам. Жорж Брак однажды во всеуслышание заявил, что драгоценности Лемпицкой — подделка, просто часть спектакля. Пьяные приятели захлопали, а Тамара, сверкнув подведенными глазами, огрызнулась: «Врет! Настоящие».
Тамаре действительно не было дела до таких глупостей, как мораль и приличия, она их попросту презирала. Два раза в неделю художница посещала ночной клуб Сюзи Солидор с весьма сомнительной репутацией или знаменитые вечеринки Натали Барни «только для женщин». Дочь утверждает, что с приглянувшимися дамами мать спала так же легко, как и с мужчинами, якобы сексуальный аппетит у Лемпицкой был огромный. Она спала и со многими своими клиентами, чьи портреты писала: ее любовниками были и маркиз д’Аффлито (он удостоился даже двух портретов), и доктор Пьер Бушар, и граф Воронов… Как-то Тамара отправилась на озеро Гарда к знаменитому писателю Габриеле д’Аннунцио, чтобы написать его портрет, однако мало кто сомневался, зачем пригласил Лемпицкую этот великий европейский любовник.
Тамара часто влюблялась и в своих уличных моделей. Как-то затащила к себе в мастерскую молодого полицейского, поскольку увидела в нем Адама. Нашла и слова, и улыбки, чтобы парень согласился попозировать, причем обнаженным. Голая модель Евы уже стояла перед ошарашенным молодым человеком — чтобы окончательно убедить новоиспеченного натурщика не тушеваться, Тамаре пришлось раздеться самой. Вот так родилась ее знаменитая картина «Адам и Ева». В придачу художница порадовала себя «восхитительным романом».
Модель для другой картины — «Прекрасная Рафаэла» — Тамара повстречала в парке: девушка, скорее всего проститутка, ночевала там на скамейке. Яркая внешность незнакомки поразила Тамару — она обожала женскую красоту. Лемпицка распахнула перед Рафаэлой дверцу своей машины и увезла на несколько лет в другую жизнь.
Стоит ли удивляться, что в 1928 году похождения Тамары все-таки закончились разводом. Тадеуш вернулся в Польшу, на память о нем Лемпицкой остались фамилия и портрет с недописанной левой рукой, на которой муж носил обручальное кольцо.
Фото: 2015 TAMARA ART HERITAGE LICENSED BY MMI NYCМальвина Деклер все эти годы была в ужасе от поведения дочери, она даже забрала к себе Кизетт: девочка не должна расти среди разврата и безобразия! Богемная мать с подросшей дочерью рассталась без сожалений, выходки Кизетт страшно бесили Тамару. Когда Лемпицка в очередной раз представила ее гостям как свою сестру, маленькая дрянь вдруг ощетинилась, словно волчонок, оскалила острые зубки и зарычала: вранье, она — дочь, а никакая не сестра!
К славе Тамары мадам Деклер относилась сдержанно и всерьез живопись дочери принимать отказывалась. Заоблачные гонорары, которые люди платили за ее картины, казались недоразумением, мыльным пузырем, который вот-вот лопнет. «Мир определенно сошел с ума и катится в пропасть», — считала Мальвина. Но не только мадам Деклер, многие чувствовали: что-то неуловимо меняется в воздухе. В 1929 году в Америке грянула Великая депрессия, и ее первая волна уже докатилась до Европы.
Если кто-то и тревожился, то не Тамара. Нарастающее беспокойство матери и друзей ее не трогало. Почти сорокалетняя Лемпицка, уверявшая всех вокруг, что ей нет и тридцати, похоже, и вправду полагала, что еще совсем молода и впереди вся жизнь. Тем более что у нее отбою не было от женихов: Тамаре сделал предложение граф Воронов, но она его отвергла. Посватался барон Рауль Куффнер. Мадам Деклер сделала стойку и кинулась наводить справки: родом из Австро-Венгрии, из семьи потомственных пивоваров и производителей племенного скота, баснословно богат. Недавно овдовел, жена умерла от лейкемии.
Поначалу Рауль не слишком приглянулся Тамаре, казалось, его большелобая голова способна совершать только расчеты, но Лемпицка и сама отлично умела складывать цифры. А вот умеет ли он развлекаться? Они познакомились, когда Куффнер заказал ей портрет любовницы — андалусской танцовщицы Наны Герреры — и предложил сумасшедший гонорар. «Если она мне понравится, — промурлыкала Тамара, с вызовом глядя заказчику в глаза, — если понравится…» Но Нана ей не понравилась, больше того — она сочла ее просто уродливой, о чем и заявила Куффнеру.
Придя позировать, Нана была ошеломлена всем сразу: тем, что на знаменитой художнице нарядное платье и четыре нитки жемчуга, что во время сеанса Тамара преспокойно потягивала бренди. Потом Лемпицка удалилась принимать ванну, заставив голую Нану целый час сидеть неподвижно. Портрет получился почти карикатурный, танцовщица рыдала, пока Куффнер невозмутимо отсчитывал Тамаре деньги за это «безобразие». Когда из окна мастерской она увидела, как на улице Рауль нежно обнимает и целует Нану, Лемпицкую разобрала завистливая злоба: надо же, уродина, а отхватила себе такого богача! Да с нее и трубочиста довольно!
Фото: BETTMANN/CORBIS/EAST NEWSЗадумывая картину «Группа из четырех обнаженных», Лемпицка не без умысла опять пригласила в качестве модели Нану Герреру и изобразила самой вульгарной и похотливой. Говорят, Куффнер, увидев полотно, в тот же день велел Нане собирать вещи: он больше не желал ее. Вскоре в кафе «Ротонда» в тесном кругу богемных друзей Кокто, многозначительно подмигнув Тамаре, поднял бокал «за самое тонкое убийство в истории»: «Наша несравненная Тома убила соперницу, написав ее портрет. Кто здесь еще на такое способен?» Тамара загадочно улыбалась, ведь место Герреры заняла она, став любовницей Рауля, а вскоре, уступив давлению мадам Деклер, и его невестой.
В конце 1933 года во время пышной свадебной церемонии Кизетт смотрела на разодетую в пух и прах мать и угадывала в лице новоиспеченной баронессы следы грусти и раздражения: идя к алтарю, невеста так сильно дернула шлейф платья, что порвала подол. О чем она может печалиться, если получила наконец все, к чему так страстно стремилась, — состояние, титул, положение в обществе? По правде говоря, по-мальчишески влюбленному Раулю Кизетт сочувствовала: маменька задаст ему жару, можно не сомневаться!
Но она недооценила Куффнера — барон отлично понимал характер своей новой жены. После свадьбы Тамара с тревогой ждала, что супруг купит дом и запрет ее там, среди антикварных комодов и пыльных гобеленов. Однако, к изумлению Тамары, Куффнер предложил, чтобы она осталась в своем трехэтажном особняке, он же будет ее иногда навещать. Свое постоянное жилище — роскошные апартаменты отеля «Вестминстер» — барон тоже не поменял. «Ты ведь не хочешь сделаться домоседкой, дорогая, из-за такого пустяка, как наша свадьба?» — спросил Куффнер, улыбаясь лишь уголками губ.
Лучшего брака и лучшего мужа нельзя было и желать! Рауль не возражал, когда она собралась в загородный дом вдвоем с испанским королем Альфонсо — писать портрет монарха. Не имел ничего против и когда Тамара отправилась с другим своим любовником в Австрийские Альпы. Именно там, с веранды отеля, она впервые увидела группу марширующих светловолосых юнцов, и ей почему-то сделалось не по себе от этого зрелища.
С приходом к власти Гитлера в Париже появились новые эмигранты из Германии, и перемены, казавшиеся прежде едва заметными, стали более ощутимыми. В середине тридцатых пьяный, веселый, танцующий, транжирящий шальные деньги на искусство и моду, обожающий художников Париж словно начал трезветь после затяжного похмелья. У Тамары резко сократились заказы, стало заметно меньше светских вечеринок — перевелись средства их устраивать.
Фото: BETTMANN/CORBIS/EAST NEWSЛемпицка сильно удивилась, когда на еженедельной вечеринке «для дам» у подруги Натали Барни к девяти вечера иссякли запасы шампанского. Хозяйка виновато пожала плечами: увы, нет денег. Тамара вдруг остро ощутила, что жизнь, казавшаяся вечным праздником, катится куда-то не туда, и ей впервые стало страшно. Даже в ночном клубе легкомысленной Сюзи Солидор женщины теперь говорили о гражданской войне в Испании, нападении Италии на Абиссинию и ужасающем росте цен.
Рауль, обеспокоенный усиливающейся депрессией жены, повел Тамару к психиатру, но тот не помог. От прописанных лекарств ее тошнило. В качестве гонорара доктор попросил написать его портрет, и Тамара согласилась, изобразив эскулапа в образе святого Антония.
Неожиданно ее потянуло к святым местам. Кизетт вспоминает, как они с матерью отправились в Парму и Тамара четыре часа беседовала с настоятельницей тамошнего монастыря. (Позднее она напишет по памяти портрет «Мать-настоятельница», который знатоки сочтут самой неудачной картиной художницы.) Тамара жаловалась монахине, что ее преследует непонятный страх, часто снятся кошмары, утром она встает с тяжелой головой и не может работать.
Много позднее Кизетт узнает от бабушки причину тревоги матери: Тамара несколько раз слышала речи Гитлера о расовой неполноценности евреев и понимала надвигающуюся опасность, ведь ее исчезнувший отец Борис Гурский был евреем. Когда Гитлер напал на Польшу, Лемпицка в панике уговаривала мужа продать все имущество и поскорее бежать из Франции в Америку. Многие знакомые уже паковали вещи, собираясь ехать тем же маршрутом.
Сойдя с корабля, причалившего наконец к нью-йоркскому берегу, и вдохнув воздух новой страны, Тамара интуитивно почувствовала: взаимной любви не получится. Гуляя с Раулем по улицам, она шарахалась от небоскребов — казалось, гигантские здания вот-вот расплющат ее. Муж предложил переехать в Калифорнию, поближе к Голливуду, в надежде, что Тамара найдет там среду, близкую ей по духу. Какое там! Лемпицкую нарекли в Лос-Анджелесе баронессой с кисточкой, вложив в это прозвище немалую долю сарказма.
В своих мемуарах Глория Вандербильт рассказывала, как однажды помогала матери в подготовке голливудской вечеринки и та напомнила: «Не забудь пригласить баронессу Куффнер — она такая забавная, да и картины ее занятны». Если бы Тамара услышала эти язвительные слова, наверное, разорвала бы Глорию-старшую на мелкие кусочки.
Фото: из архива MTRO. VICTOR MANUEL CONTRERASУвы, никто здесь не спрашивал о ее творчестве, не выстраивался, как в Париже, в очередь, чтобы заказать портрет, не стремился закрутить романчик. Все скучно и предсказуемо, а сидеть за светским обедом лишь в качестве элегантной дамы и вести вежливые пустые разговоры она не привыкла! Бывало, в Тамаре взыгрывал характер, она вскакивала из-за стола посреди званого ужина и уезжала, жалея, что не хватает духу показать всем этим напыщенным господам если не голую задницу, то хотя бы язык. «Надо взять их измором, этих пресных самодовольных людишек», — лихорадочно говорила Тамара Раулю, и он согласно улыбался, готовый на все, лишь бы жена стала прежней жизнелюбивой Тома. Куда это годится? Он неделями не слышит ее смеха, она перестала кокетничать со всеми подряд!
Однажды теплым майским днем 1941 года Лемпицка решилась задать американцам жару: она выйдет на бульвар Сансет обнаженной и посмотрит, что из этого получится. Вот в Париже бы… Ладно, это давно пора забыть. Она выплыла на бульвар в кокетливой шляпе, перевязав бедра и грудь тонюсенькой атласной лентой. Первым навстречу попался огромный негр на велосипеде, скользнул по практически голой женщине равнодушным взглядом, хмыкнул и покатил дальше. Разрыдавшись, Тамара кинулась домой.
Переезд в Нью-Йорк в роскошную двухэтажную квартиру на 57-й улице нисколько не улучшил положения: ни ее персона, ни живопись Тамары тут практически никого не интересовали, в моду входило абстрактное искусство. Лемпицка попыталась следовать моде, но получалось вяло — это был не ее стиль. Она тосковала по прошлому и все чаще вспоминала Париж, шумные посиделки с нищими друзьями в «Ротонде», веселые хмельные выходки, например поджог Лувра… Однажды после обильных возлияний группа монпарнасских поэтов и художников решила разжечь костер на этом символе искусства прошлого. «Едем на моей машине!» — воскликнула Лемпицка, и все гурьбой повалили к ее желтому «рено». А его не оказалось на месте! Угнали! Кокто и Маринетти тут же сочинили по этому поводу стихи. Смеялись, шутили, планировали следующие хулиганства. Были живыми, черт возьми! А в этой Америке только и услышишь:
— Как ваше здоровье, дорогая баронесса?
Иногда Тамара доставляла себе удовольствие и рявкала:
— Спасибо. Хочется подохнуть.
В 1962 году от сердечного приступа умер Рауль Куффнер. Они прожили вместе двадцать девять лет! Порвалась последняя ниточка, связывавшая ее с прошлым. Спасаясь от одиночества, Тамара переехала к дочери в Хьюстон и там изводила бедную Кизетт, зятя и внучек бесконечными капризами — в старости характер стал совсем несносным.
Фото: ELENA AQUILA/PACIFIC PRESS/LIGHROCKET VIA GETTY IMAGESПоследняя любовь семидесятишестилетней Лемпицкой — мексиканский скульптор Виктор Контрерас — был вдвое ее моложе. Ради него Тамара в 1974 году переехала в Мексику, на этот раз точно зная, что едет сюда, чтобы умереть. Главным врагом Тамары стала старость, которую она яростно пыталась отогнать: носила яркие платья, загорала топлес, занималась любовью на крыше своего поместья. Виктор убрал из дома все зеркала: увидев свое отражение, Тамара принималась плакать.
В конце концов причуды престарелой любовницы, ее нескончаемые рассказы о прежних кавалерах и безуспешная война с возрастом так замучили Контрераса, что он с облегчением передал впадавшую в детство Тамару заботам дочери, которую она мучала до последнего своего дня, постоянно меняя завещание и грозя оставить без наследства.
Умерла Лемпицка во сне восемнадцатого марта 1980 года. Согласно последней воле прах Тамары развеяли над жерлом вулкана Попокатепетль.
Напрасно она переживала, что ее время безвозвратно ушло. В 1972 году Люксембургская галерея в Париже устроила ретроспективную выставку легендарной художницы. Успех был столь же оглушительным, как в «ревущие двадцатые». Лемпицка снова вошла в моду. Сегодня работы Тамары выставляются в Королевской академии искусств в Лондоне и нью-йоркском Метрополитен-музее. За полотнами Лемпицкой охотятся коллекционеры, с аукционов они уходят за миллионы долларов. Тамаре бы такой поворот очень понравился…
Все началось с того, что у него отобрали квартиру, а ведь Алексей Кондратьевич Саврасов, преподаватель Московского училища живописи, ваяния и зодчества, надворный советник и кавалер орденов Святой Анны и Станислава третьей степени, прожил в ней со своим семейством почти тринадцать лет!
Казенная квартира была тесноватой, с низкими потолками, кухня
располагалась внизу, и Матрене, прислуге на все руки, приходилось сновать с блюдами туда-сюда по лестнице. Но это был их дом, обустроенный и любимый, посему решение совета училища выглядело оскорбительным. К тому же оно наносило непоправимый удар по семейному бюджету: училище платило Саврасову 600 рублей в год, плохонькая квартира обойдется в 250, а где их взять?
Алексей Кондратьевич не понимал, за что с ним так обошлись: секретарь совета сказал, что у него мало учеников, но ведь это дело наживное. Вот только поправить уже ничего не удастся: сейчас в его классе пять учеников, на следующий год, глядишь, станет пятнадцать — но квартиру-то все равно не вернут.
Жена Саврасова Софья Карловна, в
девичестве Герц, паковала вещи и дулась. Она чувствовала себя глубоко несчастной — здесь все было обустроено ее руками. Куда девать заполонившие все подоконники цветы, оплетший дверные карнизы плющ — она приспособила его вместо занавесок? Софья Карловна командовала завязывающей вещи в узлы Матреной и сердилась, что муж неисправим. Конечно, он талантливый художник — об этом говорят все, недаром его сразу после училища приметила дочь государя, великая княгиня Мария Николаевна. И человек он хороший — добрый, порядочный, обязательный. Но до чего же Алексей упрям! Она к этому привыкла и на свой лад даже счастлива — у них подрастают дочки, Верочка и Женни, есть какое-никакое положение: она жена известного художника. А это немало — особенно если учесть, что Софья на четыре года старше мужа и обвенчалась с ним в таком возрасте,
когда злые языки называют засидевшихся в девичестве барышень старыми девами. Все бы хорошо — если бы не его неумение ладить с людьми: что ему стоило быть поприветливее с секретарем совета Московского художественного общества господином Собоцинским? Теперь семейный бюджет усох почти наполовину, сумеет ли Алексей залатать эту дыру выручкой от своих картин? Конечно же нет. Он ведь не портретист, а кому сейчас нужны пейзажи? Заказчиков можно пересчитать по пальцам, хорошие деньги дает только Третьяков. Случилась катастрофа, и как с ней управиться, Софья Карловна не понимала. А Саврасову мешали думать унижение и злость: жизнь в первый раз незаслуженно и больно щелкнула его по носу, и он не желал с этим мириться. Ведь до сих пор она его баловала…
Мальчик из мещанской семьи, чей отец торговал то глазетом, то шнуром и кистями и никак не мог пробиться в купцы третьей гильдии, с детства любил рисовать. Папаша бумагомарания не одобрял: ему хотелось, чтобы Алешка пошел по торговой части. Но рукоприкладством Кондратий Артемьевич Соврасов (Саврасовым его сын станет позже — отцовская фамилия звучала чересчур простонародно) не грешил, был рассудителен и отходчив. То, что на Никольской, там, где расположились книготорговцы, за рисунки сына давали по полтиннику, произвело на него большое впечатление. Один рисунок — полтинник, а двенадцать картинок приносят шесть рублей! За двадцать пять рублей можно купить коровенку… Хорошенько все обмозговав, отец махнул на сына рукой — пусть рисует, глядишь, какой-нибудь толк из этого и выйдет. И Алексей Саврасов
определился в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, а там его дела пошли на лад. Софье Карловне в это время давно пора было быть замужем, но все не складывалось: девица она была видная, но с норовом.
Барышня Герц выросла в весьма приличной семье: у отца были завод по распилке красного дерева, мебельная фабрика и большой каменный дом. И много детей — три сына и три дочери. Родители дали им всем прекрасное образование.
Предки Софьи Карловны по отцу перебрались в Россию из Швеции, отец ее матери был известным московским архитектором: он построил первый кадетский корпус. Брат Софьи учился вместе с Саврасовым — он и пригласил приятеля в их дом. Стройная улыбчивая барышня показалась Алексею красавицей. Его, привыкшего к
дешевым, пропахшим щами квартирам, поразил двухэтажный особняк с широкой внутренней лестницей, хрустальными люстрами, картинами, лаковым паркетом, дорогой мебелью и вышколенной прислугой.
Он не знал, как сесть и взять чашку, не умел разговаривать с барышнями и чувствовал себя олухом. А когда чай был выпит, все перешли в гостиную и Софья села за рояль (позже ему объяснили, что она играла вариации на темы Моцарта), Алексей Саврасов почувствовал, что у него кружится голова. Это был необыкновенный вечер, барышня Герц казалась ему неземным, волшебным существом. Так началась его любовь — не слишком пылкая, но удивительно крепкая. Через восемь лет Алексей Саврасов, только что ставший преподавателем Училища живописи, ваяния и зодчества и титулярным советником, повел Софью
Герц под венец. Он тогда был удачлив, несколько лет назад ему присвоили звание академика живописи, а ее жизнь шла по одному и тому же кругу: Софья Карловна и ее сестры преподавали в принадлежавшем им лютеранском пансионе. Помещался он в родительском доме.
Позади осталась пора неловких ухаживаний, встреч на даче в Кунцеве, разговоров ни о чем. Он мог обеспечить семью, и Софья пошла за него с радостью: прощайте, пансион и до смерти надоевшие ученицы, теперь отвечать за ее судьбу будет муж. И все у них было хорошо — во всяком случае до недавнего времени.
Вещи упаковали, погрузили на телегу, Матрена устроилась на козлах, рядом с кучером, а хозяева и их дочери, Верочка и Женни, отправились в путь на извозчике. Софья Карловна
приглядела квартиру в доме князя Друцкого — выходило дороговато, зато комнаты были очень приличными… Но прожили они здесь недолго.
Позже Софья Карловна часто задавала себе вопрос: когда случилось непоправимое и их мир разлетелся вдребезги? Она убеждала себя в том, что ее вины тут нет. В самом деле, разве она не была Алексею хорошей женой — верной, любящей, заботливой? И не ее вина, что муж считал себя неудачником.
Да-да, дело именно в этом: он был слишком неуступчив и горд и ни с кем не делился своими переживаниями. В молодости много обещал, да не оправдал ожиданий и не мог себе этого простить. А старшая дочь Вера, уверенная, что знающая три языка мать могла бы помочь отцу и начать работать — давать уроки, по обыкновению несет
вздор…
Но такие мысли стали приходить в ее голову не скоро — в конце жизни. Пока что ничего тревожного не происходило, а взаимное отчуждение было почти незаметным — казалось, всему виной нехватка денег, да и просто они друг от друга устали. Тринадцать лет брака — не шутка, к тому же «чертова дюжина» — плохое число…
Когда муж сообщил ей, что собирается взять в училище пятимесячный отпуск и вместе с семьей уехать на зиму и весну в Ярославль писать пейзажи, Софья Карловна не особенно протестовала. Через несколько месяцев она должна была родить, и в Москве ей было бы спокойнее, но кто знает, может, Ярославль вдохнет в их брак новую жизнь? Муж сказал, что один богатый господин сделал ему заказ на зимние пейзажи и обещал хорошо заплатить. В
декабре они выехали из Первопрестольной: за окном тянулись заснеженные поля, паровоз то и дело гудел, в вагоне пыхтела раскаленная докрасна железная печка, но все равно было холодновато. Софья Карловна куталась в накинутую на плечи шубу, жаловалась мужу на тошноту и думала о том, что их ждет на новом месте. Впрочем, вскоре выяснилось, что тревожиться не стоило: Ярославль оказался очаровательным городом, и устроились они превосходно.
Приземистые мещанские окраины, несколько небольших улиц в центре с каменными барскими особняками, много церквей и огромная, широко раскинувшаяся Волга… Они поселились в красивом особняке на Дворянской улице: на дворе мороз, а у них уютно потрескивают голландки и в комнатах так хорошо и тепло, что выходить на улицу не хочется. С утра муж уходил на
этюды, к обеду возвращался домой. Темнело рано, и они зажигали керосиновые лампы, долго сидели за чаем, сумерничали, разговаривали о том о сем.
В январе морозы спали, и Софья Карловна выходила с дочерьми на прогулки по крутому волжскому берегу, не обращая внимания на по-весеннему сырой, пронизывающий до костей ветер. Муж просил ее быть осторожнее, но ветер свое дело уже сделал — Софья Карловна стала покашливать.
Размеренную ярославскую жизнь портило лишь то, что она была миражом, и оба это понимали. Пройдет зима, минует весна — и наступит пора возвращаться в Москву, а там все пойдет по-прежнему… К тому же было то, о чем супруги не говорили: их первая дочь, родившаяся через год после свадьбы, умерла, умер сын
Анатолий, умерла и другая дочь, маленькая Надя. Как пройдут роды? Что станется с ребенком? Тревога не отпускала, и не напрасно. В феврале Софье Карловне подошло время рожать, и тут кашель перешел в жестокую простуду с лихорадкой и высокой температурой. Роды оказались преждевременными. Мать ярославские врачи спасли, но девочка прожила всего несколько дней — так Саврасовы потеряли своего четвертого ребенка.
Когда наступила весна, Алексей решил оставить семью в Ярославле и забраться в настоящую медвежью глушь. Софья недоумевала, но муж настоял на своем: в соседней Костромской губернии, в каком-нибудь глухом селе около уездного города Буй, он забудет о потере. Рыхлый снег, темные голые деревья, подскакивающие на ухабах розвальни, разговорчивый ямщик да бьющий в
лицо весенний ветер — вот лучшее из лекарств, другого ему не надо. Саврасов остановился в селе Молвитине, начал работать над этюдами. В Ярославль он вернулся довольным — картина должна получиться. Но о том, что «Грачи прилетели» станут главной работой его жизни, он, разумеется, не догадывался. Третьяков дал за «Грачей» шестьсот рублей, и Саврасов очень обрадовался — еще бы, в училище он столько зарабатывал за год!
Покойная ярославская жизнь осталась в прошлом: они вернулись в Москву, и старые проблемы навалились с новой силой. Денег не хватало. Он в училище почти пятнадцать лет и по-прежнему в должности младшего преподавателя — шансов на повышение нет. На просьбу дать ему еще и акварельный класс совет ответил отказом. Значит, придется больше работать и искать
заказы на картины, бегать по урокам — из одного конца Москвы в другой…
И он, как мог, боролся с обстоятельствами: писал картины, преподавал. Коллеги его ценили — Саврасов вошел в правление Товарищества передвижных художественных выставок, вскоре стал кассиром-распорядителем его московского отделения. Через несколько лет он попытался вернуть злополучную казенную квартиру и написал в совет училища безупречно составленное прошение: теперь-де у него много учеников, и он снова достоин казенного жилья. Ему отказали и тогда, и через год, когда он повторил свою просьбу.
Саврасов всегда отличался богатырским здоровьем и пил, не пьянея. Впрочем, в былые времена водка его не занимала: мог между делом за дружеским
разговором пропустить рюмку-другую. Нынче все изменилось: теперь он без выпивки не обходился. Самое скверное, что это перестало быть потаенным: очень скоро о грешке художника узнала вся Москва.
Саврасов ездил по урокам. Когда они заканчивались, его, известного художника, академика и кавалера орденов Святой Анны и Станислава, приглашали к столу. На столе стоял графинчик холодной водки, а то и ямайский ром. В былые времена он бы от них отказался, в недавние — выпил бы рюмку и откланялся. Но теперь Саврасов выпивал все и сразу же пьянел, а захмелев, нес околесицу, жаловался на жизнь и жену, порой даже оскорблял хозяев. Уроков становилось все меньше, меньше водилось и денег в доме. Софья Карловна выходила из себя: побочные доходы иссякали, прожить на шестьсот
рублей в год было затруднительно. Благо у нее имелись собственные деньги — те же шестьсот рублей в год ей давал брат. Софья Карловна решила отдохнуть от мужа и весной 1876 года уехала в Петербург, к сестре Аделаиде, жене преуспевающего художника Михаила Ильича Бочарова, известного в Петербурге академика. Он писал декорации для столичных театров, ставил «живые картины» в императорских дворцах, и его семья жила безбедно. Аделаида и в грош не ставила своего благоверного, женившегося на ней из-за приданого, и открыто жила с любовником — Бочаров дневал и ночевал в своей мастерской. Софья Карловна, Верочка и Женни задержались в Петербурге и на лето. Алексей сообщил жене, что переехал к своему приятелю, художнику Колесову, известному на всю Москву кутиле, а затем замолчал. Попросив денег на дачу и башмаки девочкам, Софья
нарвалась на отказ: Саврасов ответил, что у него нет ни копейки. Вскоре она вернулась к мужу. Он изо всех сил старался начать новую жизнь, пытался бросить пить и в конце концов совершил поступок, который было сложно объяснить: Саврасов нанял прекрасную квартиру во дворе Училища живописи, ваяния и зодчества. Она стоила семьсот рублей в год, и Саврасов подписал контракт на три года. Внес задаток, семья переехала, но уже через четыре месяца договор пришлось расторгнуть — платить за шесть больших комнат с кухней и погребом оказалось нечем.
Он снова начал прикладываться к рюмке, и Софья Карловна, взяв дочерей, уехала от мужа, теперь он был волен делать все что хочет.
Саврасов все реже появлялся на занятиях в училище, а когда его там
видели, ученики испытывали неловкость: мэтр, прежде всегда безупречно одетый, перестал походить на себя. Заношенная блуза, вместо галстука — завязанный на голой шее бант. Брюки, которые не гладили со времен пожара 1812 года, на ногах опорки, потертое пальто… Иногда он бывал пьян и тогда нес восторженную ахинею, хвалил работы учеников, удивлялся тому, как далеко они продвинулись за то время, что он их не видел. И все же молодежь любила Саврасова: причисленные к ландшафтному классу Левитан и Константин Коровин до конца жизни считали себя его учениками. Это продолжалось несколько лет, и 8 июня 1883 года, на двадцать шестом году службы в училище, Саврасов получил официальное письмо. Он вскрыл конверт:
«Господину преподавателю Училища
живописи, ваяния и зодчества, академику, надворному советнику Саврасову…
…Имею честь уведомить, что 22 мая сего года вы уволены от ныне занимаемой должности…
…Секретарь Совета Лев Жемчужников…»
Письмо упало на пол, Саврасов тяжело опустился в потертое плюшевое кресло. Вот и все, теперь у него одна дорога — на дно…
С той поры его часто видели у московских трактиров — в ватной кофте, широкополой шляпе и дырявых калошах на босу ногу. Как-то Саврасов встретил своего бывшего ученика, Константина Коровина, обрадовался ему и завел в трактир, пообещав угостить кулебякой: «Это ничего, что я
так одет. Не обращай внимания, сегодня у меня есть деньги».
Коровин на всю жизнь запомнил то, что за кулебякой и рюмкой водки говорил мэтр:
— Всем чужие мы, и своим я чужой… Дочерям чужой. Кругом темный, страшный подвал, и я там хожу…
На прощание Саврасов сказал: «Пойми, я полюбил горе. Полюбил унижение». Они увиделись еще раз: как-то Коровин заболел, и Саврасов пришел его навестить, принес немного кровяной колбасы и горячие бублики.
Он жил как птица небесная, скитался по дешевым квартирам и ночлежкам. Иногда поклонники снимали ему приличную квартиру с мастерской, но он там не задерживался. Деньги на жизнь Саврасову приносили
бесчисленные копии «Грачей». Еще он писал зимние виды, летние и морские пейзажи — в эти годы Саврасов попал в руки ловкого торговца картинами, крепко державшего его на крючке: в продажу они шли бойко, но за свои работы художник получал копейки. А самым страшным было то, что к нему приближалась слепота: окружающий мир тускнел, расплывался, грозил исчезнуть…
Иногда Саврасов навещал жену и дочерей. Огромный, сутулящийся, заросший длинной седой бородой старик в лохмотьях приходил в их маленькую, ухоженную квартирку, и женщины терялись под его немигающим взглядом — им было невдомек, что Алексей Кондратьевич начал слепнуть. Они пили чай с сушками и молчали — говорить было не о чем. Что толку вспоминать те времена, когда жизнь улыбалась им с
Софьей и они на казенный счет, полагающийся ему как подающему большие надежды художнику, отправились в тур по Европе, побывали на Всемирной выставке в Лондоне, повидали Париж, задержались в Швейцарии? Теперь они чужие друг другу, и только провожающие отца в прихожую дочери прижимались к нему, гладили по плечу. Ради этого Саврасов и проведывал свою бывшую семью.
Чудеса случаются редко, но порой все же происходят. Однажды Саврасов встретил молодую, тридцатилетнюю женщину — ее звали Екатериной Матвеевной. Иностранных языков Екатерина Моргунова не знала и едва ли умела писать и читать, за душой у нее не было ни гроша. Но она полюбила старого, больного, слепнущего художника, и у Саврасова появились наконец постоянный кров и та, которая о нем заботилась. У них родились двое
детей, мальчик и девочка, оба впоследствии окончили Строгановское училище, дочь Надежда стала учительницей рисования. Пока же до этого было далеко: маленькие Алексей и Надежда играли возле застеленной рваным покрывалом железной кровати, на которой лежал их отец, в углу пылились кисти и мольберт. Саврасов наполовину ослеп и больше не рисовал, к тому же он почти не вставал с постели.
И все же жизнь продолжалась: рядом были дети, Екатерина Матвеевна уверяла, что до встречи с ним она не знала, что такое счастье. Ради них он и жил, оставив чуть не погубившую его привычку к спиртному, не думая о том, что о нем говорят в большом мире. Какое ему дело до того, помнят или забыли художника Саврасова? Но после его смерти выяснилось, что Саврасова помнят.
Когда старый художник умер в больнице для бедных на Калужской улице, московские газеты запестрели некрологами, а в изгнавшем его Училище живописи, ваяния и зодчества состоялась торжественная панихида, и директор, князь Львов, произнес проникновенную речь. В день похорон Саврасова в училище отменили занятия, а его бывший ученик, знаменитый Исаак Левитан, вскоре напечатал в «Русских ведомостях» большую статью. Левитан писал, что Саврасов «создал русский пейзаж», вслед за ним и другие стали называть его художником огромного дарования. Старшая дочь Саврасова до конца жизни не могла простить себе, что они с матерью и сестрой отвернулись от отца. Позже Вера напишет, что их оттолкнула от него бедность, в которой они жили:
«В борьбе за существование он прямо
изнемог и, не имея со стороны семьи крепкой моральной поддержки, стараясь забыться от жизненных невзгод, начал пить, погубил этим себя, свой талант, разрушил семью…»
Ее судьба сложилась странно: Верочка стала гражданской женой немолодого художника Михаила Бочарова, которого увела у собственной тетки. Ее ждала долгая, трудная жизнь. Оставшись после смерти мужа без средств, экономя каждую копейку, чтобы дать образование сыну, Вера часто вспоминала отца — и жалела о том, что ей так и не удалось попросить у него прощения…
Добавить комментарий