Николай Гоголь. Мифы и реальность. Михаил Зощенко: странный брак и скоротечные романы популярного писателя. Из-за чего на самом деле поссорились детские писатели Корней Чуковский и Самуил Маршак
Среда, Сентябрь 6, 2017 , 08:09 ПП
Гоголь не слишком расстроился: у него на примете было несколько вариантов, как построить карьеру в…
Фото: akg images/eastnews/Гоголь не слишком расстроился: у него на примете было несколько вариантов, как построить карьеру в столице. По мнению Николая, ему подошел бы пост министра юстиции. Или можно пойти в портные.
Дом Александры Ивановны Васильчиковой погрузился в траур по случаю кончины ее ближайшей родственницы. Неутешная хозяйка почти не принимала, но для Гоголя — тогда двадцатидвухлетнего начинающего литератора, подрабатывавшего у Васильчиковых учителем одного из сыновей, решили сделать исключение. Все-таки свой человек, да и Александра Ивановна всегда была расположена к этому одаренному чудаку.
Николай Васильевич вошел к ней с самым печальным выражением на лице, повел приличный случаю разговор о бренности всего сущего. Стал, в частности, рассказывать трагическую историю об одном малороссийском помещике, у которого умирал единственный обожаемый сын. Васильчикова слушала, в драматические моменты ахая и охая, а дети, прильнувшие к ней, смотрели на рассказчика во все глазенки. Наконец Гоголь дошел до описания сцены, когда старик-помещик, дежуривший у постели сына несколько суток, совершенно обессилел и прилег в соседней комнате отдохнуть. Едва заснул — вошел лакей с сообщением, что мальчик умер.
— Ах, боже мой! Ну что же бедный отец? — спросила Васильчикова.
— Да что ж ему делать? — совершенно хладнокровно ответил Гоголь. — Старик растопырил руки, пожал плечами, покачал головой и свистнул: фью-фью.
Дети дружно рассмеялись. А Васильчикова страшно рассердилась и с тех пор видеть Гоголя не хотела.
Вот это его всегда отличало: то ли нежелание, то ли неумение поступать уместным и приличным образом. Взять хотя бы один из первых шагов, предпринятых Гоголем в Петербурге. Ранним утром он явился в дом директора Императорских театров князя Гагарина на Английской набережной. Накануне у Николая разболелся зуб, и по этому случаю его щека была обвязана черным шелковым платком. В остальном Гоголь принарядился согласно лучшим провинциальным представлениям о щегольстве: малиновые панталоны, жилет с изумрудной искрой, галстук цвета «бедра испуганной нимфы», светлый сюртук с талией чуть не под мышками и чудовищного размера буфами на плечах. Рыжеватые волосы (Гоголь вовсе не был брюнетом, в детстве скорее блондином, но с годами слегка потемнел) были тщательно уложены в хохолок.
Когда его наконец приняли, Николай объявил, что желает поступить на сцену.
— Ведь вы дворянин? — спросил князь. — Зачем вам театр? Могли бы служить…
— Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня. К тому ж чувствую призвание к театру.
Князь с сомнением оглядел визитера. Больше всего его смутила манера Гоголя время от времени выпячивать нижнюю губу, касаясь ею кончика длинного, до странности подвижного носа. Но будучи человеком мягким и добросердечным, Гагарин отказывать не стал. И даже дал записочку к репертуарному инспектору Храповицкому — чем чрезвычайно ободрил и воодушевил просителя.
Вот только Храповицкий оказался куда менее деликатным. Узнав, что молодой человек столь необычной наружности желал бы получить роль Гамлета, драматически расхохотался и выписал официальный документ, что не нашел в господине Гоголе-Яновском (фамилия писателя, полученная при рождении) решительно никаких способностей ни к трагедии, ни даже к комедии, и что фигура его совершенно неприлична для сцены.
Гоголь не слишком расстроился: у него на примете было еще несколько вариантов, как построить карьеру в столице. К реальности, впрочем, они имели примерно такое же отношение. По мнению Николая, ему подошел бы пост министра юстиции. Или можно пойти в портные. «Я много знаю ремесел!» — утверждал молодой человек, будто бы это мыслимое дело для дворянина. Впрочем, шитьем он и впрямь с детства увлекался, сам кроил себе шейные платки и жилеты, а иной раз даже платья сестрам. История об этом умалчивает, но весьма вероятно, что сюртук с буфами, призванными скрыть слишком узкие плечи, Гоголь тоже сшил себе сам…
Что же касается карьеры собственно литературной — какое-то время этот вариант Николай не рассматривал. Был слишком напуган первым опытом. В двадцать лет, едва приехав в столицу, он вложил все выданные ему матушкой на первое время деньги в издание своей юношеской, еще в Нежинской гимназии сочиненной романтической поэмы из немецкой жизни — «Ганц Кюхельгартен». Поэма была неудачной, действительно совсем детской, да и поэзия — не его стихия. Но это бы еще полбеды, тем более что издал он ее под псевдонимом — В. Алов. Настоящая беда в том, что Гоголь сам написал предисловие. Неумение отличить реальность от фантазий в очередной раз сыграло с ним злую шутку: от лица вымышленных издателей Николай напел себе таких дифирамбов, что чертям тошно сделалось бы: «Мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта», и так далее и тому подобное. Журнальная критика с особенным удовольствием поиздевалась именно над предисловием.
Самоуверенность с него как ветром сдуло. Несчастный впал в настоящую панику и бегал по книжным лавкам, пока не скупил все шестьсот экземпляров злосчастной поэмы. На это требовалось немало денег, но тут Николаю повезло — матушка прислала тысячу четыреста пятьдесят рублей для уплаты в Опекунский совет годовых процентов за давно заложенное родовое имение Васильевку. Объясняться с родительницей было некогда — предстояло действовать. Три дня горе-поэт топил книжками печь в съемной квартире, совершая таким образом свое первое, но далеко не последнее в жизни «литературное аутодафе». А после того как с «Ганцем» покончил, сбежал из Петербурга.
Фото: Vostok PhotoДикий ужас, что псевдоним не поможет, что его авторство как-то откроется, гнал Гоголя как можно дальше от России. Денег хватило до пряничного Любека. Там Николай наконец опомнился и задумался о том, как теперь объясняться с матушкой за растрату. Наспех придумал версию, которая, по его мнению, могла бы разжалобить мадам Гоголь-Яновскую. Изложил ее в письме красноречивыми намеками: «Дражайшая маминька! Нет, это не любовь была. <…> В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний я жаждал… упиться одним только взглядом. <…> Но, ради бога, не спрашивайте ее имени. Она слишком высока, высока». Впрочем, его нервы были еще сильно не в порядке, так что уже на другой день о своей псевдолюбви к высокородной даме Николай начисто забыл и выдал новую, на сей раз медицинскую версию: мол, уехал в Любек лечиться водами от загадочной сыпи на лице и руках. Сопоставив две эти версии, мать, конечно, решила, что Николай заразился нехорошей болезнью. То есть вышло даже хуже, чем если бы рассказал правду. Впрочем, он не слишком высоко оценивал интеллект Марии Ивановны — при всем внешнем сыновнем почтении. И правду матери вообще сообщал редко, ее фантастическому характеру она плохо подходила. Недаром через несколько лет, когда Гоголь стал известным писателем, мать так и не смогла взять в толк, чем именно он прославился, и рассказывала всякому встречному, что сын изобрел пароход, телеграф и железную дорогу.
Надо признаться, и супруг Марии Ивановны был ей под стать… Сама история знакомства родителей Николая поразительна. Василий Афанасьевич Гоголь-Яновский, будучи четырнадцати лет от роду, увидел как-то раз во сне новорожденного младенца женского полу. Проснувшись, юноша решил: это неспроста и приснившаяся девочка — его суженая. Прошло более полугода, но свой сон Василий не забыл и в гостях у соседей, помещиков Косяровских, каким-то образом узнал ту новорожденную в семимесячной хозяйской дочери Маше. С тех пор постоянно приезжал к Косяровским, играл с маленькой Машей в куклы и воспитывал ее на свой лад (многие потом отмечали, что оба супруга были в равной степени подвержены суевериям, умели видеть предзнаменования в самых обыденных явлениях, а черта боялись и поминали гораздо чаще, чем Бога). И вот едва Маше исполнилось четырнадцать, Василий Афанасьевич стал требовать свадьбы. Несмотря на молодость невесты, ее за него отдали. После чего Мария Ивановна, явно слишком рано вступившая во взрослую жизнь, одного за другим рожала мертвых младенцев. Николай, появившийся на свет весной 1809 года, был первым из ее детей, кто выжил.
Фото: P. Fearn/Alamy/ТАССДом Гоголей в родовом поместье Васильевка близ села Диканька был невелик, но все-таки имел портик с восемью колоннами. В погребе хранились сало, квашеная капуста и домашние наливки, собственноручно изготавливаемые Марией Ивановной. Из литературы в доме имелся только роман Хераскова «Кадм и Гармония» и коленкоровая тетрадь, куда родительница писателя заносила мудрости на все случаи жизни. Например: «Если в трубе загорелась сажа, надобно бросить через верхнее отверстие вниз гуся, который, погибая, собьет пламя крыльями».
Искусство у Гоголей было представлено портретами Екатерины Великой, князя Потемкина и графа Зубова, а также английскими гравюрами и отечественными литографиями со сценками из казачьей жизни. Самих-то казаков в этих местах уже давно днем с огнем было не сыскать, они остались в минувшем ХVIII столетии. Век XIX превратил Васильевку в обычное провинциальное поместье, каких тысячи по всей Российской империи: с претензией на английский парк, гротом, который назывался «Храм уединения», и с живописным, подернутым тиной прудом. С этим водоемом у юного Гоголя были связаны мучительные воспоминания.
Как-то ночью он, еще совсем маленьким мальчиком лет, может, восьми, не мог заснуть и спустился в гостиную. Услышал скрип открываемой двери, вздрогнул, оглянулся — в комнату крадучись просачивалась тощая облезлая кошка. Как на грех, еще и черная.
«Никогда не забуду, как она шла потягиваясь и мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, а зеленые глаза искрились недобрым светом», — позже рассказывал Гоголь. Он, столько раз слышавший о черте, решил: да вот же он, нечистый! Вертлявый, юркий, черный, страшный…
Тут кошка на свою беду еще и противно, утробно мяукнула, и мальчик, преодолевая тошноту отвращения, принялся ее ловить. А изловив, потащил к пруду и утопил. Легче от этого, правда, не стало. Теперь Николеньке почудилось, что это был не черт, а человек. Утро он встретил на полу гостиной совершенно больным, в истерике и слезах. Пытался объяснить отцу, как обстояло дело. Но Василий Афанасьевич только выпорол его самым жестоким образом.
Особенной душевной теплоты между Николенькой и родителями не было (что не помешало ему, когда отца не стало, великодушно отказаться от наследства в пользу матери и сестер, а самому всю жизнь скитаться, не имея собственного угла).
С двенадцати лет он и не жил в родительском доме — с тех пор как его определили в гимназию в Нежине. Щуплый нервный мальчик, выглядевший младше своих лет, у него вечно текло из ушей (последствие перенесенной в раннем детстве золотухи) — таким он вступил в самостоятельную жизнь. В гимназии Гоголь учился весьма посредственно, по аттестации учителей был «туп, слаб, резов». Впрочем, в классе он пользовался славой большого весельчака. Надзирателем школяров был немец Зельднер — высокий, тощий, с очень длинными и худыми ногами почти без икр, да еще и нос его слишком выдавался вперед. По легенде, именно Николай сочинил на него эпиграмму:
Всем шутка очень понравилась, и бедного Зельднера просто затерроризировали, крича с задних рядов парт про «поросячью морду»… В другой раз остроумие Николеньки обратилось на красивого, но чрезвычайно робкого и мнительного юношу по фамилии Риттер. Гоголь подвел его к зеркалу и сказал: «Риттер, посмотри, у тебя не человечьи, а бычачьи глаза».
Парень бросился к своему лакею с вопросом, правда ли это, но слуга был заранее подговорен и подтвердил: «И впрямь, барин, так и есть!» Бедняга стал бегать по гимназии и опрашивать всех подряд. А насмешник Гоголь тем временем пустил слух, что Риттер рехнулся, ему кажется, что у него бычачьи глаза. Доложили директору, тот вызвал Риттера и первым делом услышал все ту же бессмыслицу. Дело кончилось психиатрическим отделением больницы, впрочем, через неделю пациента отпустили.
А вскоре туда же на целый месяц доставили и самого Николеньку. Он… взбесился: скрежетал зубами, пускал пену изо рта, падал на пол. Даже замахнулся стулом на врача, желавшего его осмотреть. Гимназисты не сомневались, что припадок Гоголь разыграл — ему нужно было освободиться на время от учебы, ведь он как раз тогда задумал свою поэму «Ганц Кюхельгартен». Пробовал заниматься сочинительством на уроках, но преподаватели больно били по рукам линейкой.
Изображать и играть роли Гоголь умел мастерски — многоопытный репертуарный инспектор Храповицкий все-таки ошибся, определив, что тот не имеет способностей даже к комедии. Способности были, да еще какие! Это признавали потом самые тонкие ценители, слушавшие авторское чтение «Женитьбы» или «Ревизора». А со сцены гимназического театра в Нежине юноша просто морил публику смехом. Особенно ему удавались комические старики и старухи. Кстати, привычку вытягивать губу так, чтобы она коснулась носа, Николай приобрел, именно репетируя роль старика в одной тогдашней постановке. Часами просиживал перед зеркалом, добиваясь нужного эффекта. Навык закрепился навсегда. И в Петербурге он Гоголю сильно мешал, особенно вначале…
В какой-то момент Николай твердо решил покончить с чудачествами и поступить на службу. Родственных связей хватило, чтобы устроиться, — конечно, не министром юстиции, но писцом в департамент уделов. И теперь, уткнувшись подбородком в жесткий стоячий воротничок вицмундира, Николай скрипел пером за копеечное жалованье. Он стал именно тем «кувшинным рылом», каких потом много раз изображал в повестях петербургского цикла. И только досадовал в письмах к матери, что взятки нынче «если и случаются, то слишком незначительны».
Фото: Global Look PressК счастью, как ни опасливо Николай с некоторых пор относился к литературе, потребность писать никуда не исчезла. Он все-таки сочинял, благо служба оставляла достаточно времени для этого. Свою тему Гоголь нащупал почти случайно. Просто в надежде на служебное повышение захотел прислужиться одному вельможе, собирателю старинного оружия, и попросил мать прислать ему что-нибудь запорожское, казацкое. Тут-то и обнаружилось, как ценится в холодной Северной столице малороссийская яркая экзотика…
И вот наконец Николай решился повторить попытку и представить свои сочинения на суд публики. Едва его «Вечера на хуторе близ Диканьки» увидели свет, судьба Гоголя переменилась. Повести оказались бесспорно очень талантливы, и публика мгновенно была покорена. Хотя находились и критики, упрекавшие автора за несоответствие реалиям: мол, казаки не играют на бандурах, а браки не заключаются на ярмарках. Высказывались даже подозрения, что Гоголь никогда не бывал на Украине. Просто то, что он описывал, относилось скорее к давнему прошлому, чем к настоящему миру его детства — барской усадьбе да гимназии с немцами-преподавателями. И даже село Диканька, где Гоголь не раз бывал, в реальности выглядело совсем не так экзотично, как в его повестях. Но не писать же о триумфальной арке, воздвигнутой в 1820 году в память о приезде императора Александра I, или о парадном дворце Кочубеев — творении архитектора Джакомо Кваренги! Этими главными достопримечательностями реальной Диканьки в Петербурге кого удивишь? На то и дано было Гоголю буйное воображение, чтобы заново измышлять реальность! Тут-то и пригодилось умение видеть фантастическое в бытовом, черта в кошке, поросячью морду в честном и постном немецком лице. Вечная путаница реальности с фантазией обернулась успехом! К слову, в новом кинопроекте «Гоголь», состоящем из четырех полнометражных фильмов, писатель и сам стал героем того мистического мира, который создал.
…С тех пор как автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки» заинтересовались и стали куда-то приглашать, в письмах Гоголя матушке стали мелькать подробности, достойные Хлестакова: «Испанский посланник, большой чудак и погодопредвещатель, уверяет, что такой непостоянной и мерзкой зимы, как будет теперь, еще никогда не бывало».
Создавалось впечатление, что с испанским посланником он теперь на дружеской ноге, хотя Гоголь вряд ли когда-либо вообще его видел. Но он мог слышать разговоры о заезжем госте в доме той самой Васильчиковой, где до своего столь неудачного утешения служил учителем. Это Жуковский раздобыл начинающему литератору подработку. Николай пестовал молодого Васильчикова — идиота от рождения. Собственно все учение состояло в том, чтобы показывать картинки и объяснять: «Вот, Васенька, барашек — бе-е-е, а вот корова — му-у-у». Но зато это давало возможность бывать в великосветском доме Васильчиковых в Павловске и писать домой про испанского посланника
Фото: Global Look PressК счастью, как ни опасливо Николай с некоторых пор относился к литературе, потребность писать никуда не исчезла. Он все-таки сочинял, благо служба оставляла достаточно времени для этого. Свою тему Гоголь нащупал почти случайно. Просто в надежде на служебное повышение захотел прислужиться одному вельможе, собирателю старинного оружия, и попросил мать прислать ему что-нибудь запорожское, казацкое. Тут-то и обнаружилось, как ценится в холодной Северной столице малороссийская яркая экзотика…
И вот наконец Николай решился повторить попытку и представить свои сочинения на суд публики. Едва его «Вечера на хуторе близ Диканьки» увидели свет, судьба Гоголя переменилась. Повести оказались бесспорно очень талантливы, и публика мгновенно была покорена. Хотя находились и критики, упрекавшие автора за несоответствие реалиям: мол, казаки не играют на бандурах, а браки не заключаются на ярмарках. Высказывались даже подозрения, что Гоголь никогда не бывал на Украине. Просто то, что он описывал, относилось скорее к давнему прошлому, чем к настоящему миру его детства — барской усадьбе да гимназии с немцами-преподавателями. И даже село Диканька, где Гоголь не раз бывал, в реальности выглядело совсем не так экзотично, как в его повестях. Но не писать же о триумфальной арке, воздвигнутой в 1820 году в память о приезде императора Александра I, или о парадном дворце Кочубеев — творении архитектора Джакомо Кваренги! Этими главными достопримечательностями реальной Диканьки в Петербурге кого удивишь? На то и дано было Гоголю буйное воображение, чтобы заново измышлять реальность! Тут-то и пригодилось умение видеть фантастическое в бытовом, черта в кошке, поросячью морду в честном и постном немецком лице. Вечная путаница реальности с фантазией обернулась успехом! К слову, в новом кинопроекте «Гоголь», состоящем из четырех полнометражных фильмов, писатель и сам стал героем того мистического мира, который создал.
…С тех пор как автором «Вечеров на хуторе близ Диканьки» заинтересовались и стали куда-то приглашать, в письмах Гоголя матушке стали мелькать подробности, достойные Хлестакова: «Испанский посланник, большой чудак и погодопредвещатель, уверяет, что такой непостоянной и мерзкой зимы, как будет теперь, еще никогда не бывало».
Создавалось впечатление, что с испанским посланником он теперь на дружеской ноге, хотя Гоголь вряд ли когда-либо вообще его видел. Но он мог слышать разговоры о заезжем госте в доме той самой Васильчиковой, где до своего столь неудачного утешения служил учителем. Это Жуковский раздобыл начинающему литератору подработку. Николай пестовал молодого Васильчикова — идиота от рождения. Собственно все учение состояло в том, чтобы показывать картинки и объяснять: «Вот, Васенька, барашек — бе-е-е, а вот корова — му-у-у». Но зато это давало возможность бывать в великосветском доме Васильчиковых в Павловске и писать домой про испанского посланника.
Фото: Vostok photoВскоре Гоголь нашел себе место получше — адъюнкт-профессора истории в столичном университете. Как такое могло случиться — загадка! Он ведь не имел никакого образования за исключением гимназии в Нежине. К первой лекции, впрочем, основательно подготовился, выписав из книг некоторые факты, поэтически их осмыслив и сочинив вдохновенное эссе «О характере истории Средних веков». Лекция имела большой успех и заканчивалась словами: «На первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории Средних веков; в следующий же раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом».
С этим, увы, ничего не вышло. Препарировать анатомическим ножом Гоголю оказалось нечего — фактов не хватало. Иван Тургенев, в ту пору студент, вспоминал: «Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории». Кончилось же его преподавание все тем же старым добрым черным шелковым платком. Опасаясь разоблачения со стороны настоящих профессоров, Гоголь не решался в их присутствии принимать экзамены у подопечных и всякий раз, когда приходило время, заболевал флюсом и терял способность разговаривать. В конце концов пришлось подать в отставку, и с тех пор Гоголь никогда уже нигде не служил.
Интересно, что пока он оставался в университете, в письмах образованным знакомым неизменно именовал себя профессором, опуская прибавку «адъюнкт» (то есть помощник, ассистент). Зато где-нибудь в дороге, подальше от Петербурга, Николай Васильевич называл свою должность полностью. Безупречное чутье на слово подсказывало, что для неискушенного уха «адъюнкт» прозвучит примерно как «адъютант». И правда, таинственному адъюнкту не приходилось ни дожидаться лошадей у станционных смотрителей, ни платить в трактирах. В общем, чистый «Ревизор». И хотя общеизвестно, что сюжет пьесы Гоголю подарил Пушкин, вполне возможно, что Николай Васильевич и сам бы отлично справился…
В 1836 году случилась громкая премьера «Ревизора», чиновный Петербург был фраппирован, разночинный рукоплескал. Император Николай заметил: «Тут всем досталось, а больше всего мне». В его словах не сквозило осуждение, но Гоголь испугался и снова уехал за границу, на сей раз надолго. Поколесив по Европе, осел в Риме. Об Италии, живя там, почти не писал — сочинял «Мертвые души» о губернском городе N. Как когда-то в Петербурге писал о Диканьке и Миргороде. «Натурой» Гоголь по-прежнему интересовался куда меньше, чем плодами собственной фантазии.
Фото: В. Поморцев/Alamy/ТАССА потом что-то разладилось. Скорее всего, болезнь сидела в нем с самого рождения, просто с годами начала прогрессировать. С некоторых пор из Италии от Гоголя знакомым стали приходить очень странные письма с поучениями и непрошеными инструкциями, как тем следует жить. Аксакову, к примеру, он настоятельно рекомендовал читать жития святых. «Друг мой! — попытался остановить Гоголя Сергей Тимофеевич. — Мне пятьдесят три года. Я читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились. И вдруг вы меня насильно, как мальчика, сажаете за эту книгу, да еще и в строго указанное время, после кофею». Бесполезно. Уже давал о себе знать недуг…
Николай Васильевич медленно умирал. Но никто не понимал, что с ним, собственно, происходит. «Моя геморроидальная болезнь вся обратилась на желудок, — еще раньше пытался объяснить двадцатидевятилетний Гоголь. — Это несносная болезнь. Она меня сушит. <…> В брюхе, кажется, сидит какой-то дьявол, который решительно мешает всему…» Жаловался, что совсем перестал есть, пожелтел и похудел страшно, что днем и ночью его бьет озноб. Обеспокоенные друзья немедленно отправились в Рим, где встретили розовощекого и бодрого Гоголя, поглощающего в траттории по три порции спагетти. Он был совершенно здоров. Но при этом абсолютно сумасшедший.
Дальше — больше. Гоголь вообразил себя святым и раздавал пророчества и благословения, утверждая, что сам Господь говорит его устами. Именно в это время он написал самую странную из своих книг «Выбранные места из переписки с друзьями». Тридцать две главы с советами на самые разные случаи. В частности, помещикам рекомендовал сжечь на глазах у крестьян несколько ассигнаций, дабы убедить тех: барина не интересует обогащение, а только установленный Всевышним порядок. Мол, если сделаешь так, в итоге «разбогатеешь ты, как Крез», — завершал Гоголь свое наставление. После публикации «Выбранных мест…» разразился громкий скандал. Слушать его безумные наставления никто не желал…
Именно в Италии у тридцатичетырехлетнего Гоголя появилась подруга, и он пережил слабое подобие любви — единственной в жизни. Но Александре Осиповне Смирновой-Россет — аристократке, бывшей фрейлине императрицы, женщине из высшего света, к тому же красавице, он был не пара. Гоголь наставлял ее в духовной жизни, читал вслух свои творения, они вместе гуляли по развалинам античного Рима. За границей соотечественники даже из разных социальных кругов легче сходятся. И Александре Осиповне льстило внимание автора гениальных «Ревизора» и «Мертвых душ», пусть он и был всего лишь безвкусно одетым, вечно нуждающимся в деньгах болезненным чудаком. Однажды она, заметив, как Николай Васильевич любуется ее красотой, как все больше подпадает под чары ее обаяния, кокетливым тоном спросила: «Гоголь, вы же хоть немного влюблены в меня?» — он покраснел и сбежал. Но дружба вскоре возобновилась, они успели погулять вместе еще и по Парижу, потом дружили в письмах — Гоголь давал Александре Осиповне наставления о том, как жить, — и она хотя бы не раздражалась в ответ. Ничего большего по слабости здоровья от женщин он и не желал…
Фото: Profusionstock/Vostok PhotoПотом было его возвращение в Россию и паломничество в Палестину, во время которого в этих засушливых местах вдруг пошел дождь. Это заставило Гоголя вообразить себя величайшим грешником, которого отвергает Святая земля. Теперь у него начался новый бред — страх быть похороненным заживо. Много за ним замечали всяких проявлений душевной болезни, с некоторых пор уже и удивляться перестали. При этом Гоголь десять лет писал сочинение, на которое возлагал особые надежды: второй том «Мертвых душ». Тоже в некотором роде проповедь. В финале Чичиков под влиянием умного священника должен был уйти в монастырь и сделаться святым старцем. Таким образом Николай Васильевич надеялся указать России выход из духовного кризиса…
Почему он все-таки уничтожил эту книгу — не знает никто. То ли вследствие очередной маниакальной идеи, то ли собственный литературный слух, некогда безупречный, подсказал, что вышла фальшь. Но в ночь с одиннадцатого на двенадцатое февраля 1852 года случилось то, что случилось: в доме графа Александра Петровича Толстого на Никитском бульваре сорокадвухлетний Гоголь бросил рукопись в печь. А через девять дней умер: фактически уморил себя голодом. То, что он прежде описывал в письмах из Рима друзьям, все-таки случилось: душевная болезнь перешла в стадию, когда Николай Васильевич действительно уже не мог есть. Его пытались лечить, чем страшно омрачили страдальцу последние дни. Он только-только успокоился, на его лице появился свет умиротворения… И тут-то друзья привезли к нему врачей. Те лили на голову больному холодную воду, как в «Записках сумасшедшего», вешали на нос пиявки. Что это значило для Гоголя — понятно из истории с кошкой. Чернота, увертливость, склизкость — все это прочно ассоциировалось с чертом. Напрасно умирающий вырывался и умолял прекратить, его держали крепко. Напоследок еще и устроили ему моцион: уже в агонии подняли с постели и водили по комнате, переставляя Гоголю ноги, будто кукле. Наконец весь этот кошмар закончился, и Николай Васильевич отошел в лучший мир. Последними его словами были: «Лестницу, поскорее давай лестницу!»
Ах да, есть еще совершенно кошмарный миф о том, что Гоголь был погребен заживо. Но специалистами он не подтверждается. Видимо, эта легенда — дань странному миру, созданному гениальным воображением писателя, где нет грани между жизнью и смертью, бытом и мистикой, между тем, что было на самом деле, и чего никогда не происходило…
Михаил Зощенко: странный брак и скоротечные романы популярного писателя
Еще в 20-х годах, когда слава Зощенко была в зените и любовь к нему — всенародна, находились люди, которые считали: ради пустой развлекательности писатель забывает о правдоподобии.
Фото: ИТАР-ТАСС Михаил Зощенко родился 10 августа 1894 года в городе Сестрецке. Во время Первой мировой войны Зощенко получил тяжелейшее отравление газами, которое впоследствии вызвало болезнь сердца. После демобилизации Михаил некоторое время подрабатывал сапожником, столяром и милиционером. В 1920–1921 годах Зощенко написал свои первые произведения из цикла «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», которые сразу же принесли ему широкую известность. В течение следующих 10 лет рассказы Зощенко стали невероятно популярны, а сам автор находился в зените славы, по праву став признанным классиком русской литературы. В материале рубрики «Кумиры прошлого» мы расскажем о карьере, жизни и любви писателя Михаила Зощенко.
Однажды в 1936 году к известному психиатру пришел человек с признаками дистрофии и стал жаловаться на беспричинную тоску и потерю аппетита. Врач осмотрел ипохондрика и прописал перед едой… читать юмористические рассказы: «Лучше всего, батенька, возьмите томик Зощенко». «Доктор, — грустно вздохнул пациент, — я и есть Зощенко»… «Граждане! Осторожно! Трамвай отправляется. Следующая остановка — «Улица Зощенко Росси» — так в 20-х годах постоянно оговаривался один ленинградский кондуктор (на самом деле остановка называлась «Улица зодчего Росси»).
А как не оговориться, когда кругом только и разговоров, что о рассказах молодого юмориста. Читатели воображали его балагуром, «своим в доску» парнем, который по-простецки описывает разные случаи, не иначе как из собственной жизни: то в баню пошел, а у него одежду сперли, то повел одну «аристократку» в театр, а она давай дорогущие пирожные в буфете поедать, то на коммунальной кухне соседи передрались. С кем не бывает! Да и язык у Зощенко не какой-нибудь там интеллигентский, неизвестно в каких университетах усвоенный, а самый что ни на есть пролетарский, на котором в любом трамвае разговаривают. Словом, свой человек!
По стране гуляло несколько десятков самозванцев, выдававших себя за Зощенко на манер «детей лейтенанта Шмидта». Один из «Зощенок» был брачным аферистом, и Михаилу вечно приходили разгневанные письма от обманутых провинциальных девиц. Зато в Ленинграде писателя знали в лицо и никогда ни с кем не путали. Ему невозможно было выйти на улицу без того, чтобы кто-нибудь не ткнул пальцем: «Гы-ы-ы! Зощенко!!!» «Вы не первый совершаете эту ошибку. Должно быть, я действительно похож на писателя Зощенко. Но я — Бондаревич», — неубедительно врал виновник ажиотажа и уходил прочь. Его речь была вовсе не похожа на речь пролетария. А походка напоминала чаплинскую: «трудная и грустная походка обиженного жизнью человека» — определял друг Зощенко Чуковский.
Как-то Корней Иванович сказал: «Миша, вы — самый счастливый человек в СССР. У вас молодость, слава, талант и деньги. Все 150 000 000 населения страны должны жадно завидовать вам». Зощенко ответил: «А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. И никого из людей видеть не могу. У нас условлено с женою: чуть придет человек, она говорит: Миша, не забудь, что ты должен уйти. Я надеваю пальто и ухожу»…
Бывало, что он пропадал из дома надолго. Однажды друзья обнаружили его в мансарде у одного фотографа на Невском. «Вторую неделю не бреется, — таинственным шепотом сообщил фотограф. — Сидит и молчит». Зощенко вообще считал, что веселого в жизни мало. И что его сатирические рассказы скорее грустны. Впрочем, когда он сочинял, сам смеялся так, что соседи возмущенно стучали в стену. Но потом приносил свои сочинения в редакцию и читал, сохраняя на лице самое мрачное выражение. Кажется, во всем Ленинграде не было человека, меньше похожего на автора зощенковских рассказов, чем сам Зощенко…
Офицерские романы
Отчасти его ипохондрия объяснялась физическим нездоровьем. Желторотым юнцом Зощенко отправился добровольцем на германскую войну, заслужил пять орденов, чин штабс-капитана и порок сердца. Он наглотался отравы, пока кричал своим гренадерам: «Газы! Всем надеть маски!», и только потом сам натянул противогаз. Дорога до лазарета была усеяна десятками мертвых людей и сотнями воробьиных тушек. Добравшись, Зощенко выпросил у сестры милосердия спирта и… потерял сознание. Доктор сказал тогда: «С больным сердцем нельзя пить ни капли». — «Но у меня никогда не болело сердце!» — «Теперь будет болеть».
Увидев, каким Миша вернулся с войны, его знакомая — хорошенькая Верочка Кербиц-Кербицкая, тоненькая, жизнерадостная, с каштановыми кудряшками, вечно в чем-то воздушном, вечно при шляпке — завыла, как воют деревенские бабы. Когда-то, еще студентом, Миша писал ей в альбом: «Мы (мужчины) не верим в любовь, но говорим, преступно говорим… иначе нет дороги к женскому телу. Не ищите любви — верьте страсти».
Встретившись теперь, они стали по-настоящему близки и в конце концов поженились. Вот что Зощенко написал об этом событии: «На тележке маленький письменный стол, два кресла, ковер и этажерка. Я везу эти вещи на новую квартиру. В моей жизни перемена. Одна женщина, которая меня любила, сказала мне: «Ваша мать умерла. Переезжайте ко мне». Я пошел в загс с этой женщиной. Теперь она моя жена. Я везу вещи на ее квартиру, на Петроградскую сторону».
Когда Зощенко стали много печатать, гонорары полились рекой, и со временем жена значительно изменила меблировку: спальный гарнитур в стиле Людовика XVI, картины в золоченых рамах, фарфоровые пастухи и пастушки, в углу — раскидистая пальма. Сам Зощенко по рассеянности, кажется, и не замечал всех этих изменений. Но когда один его друг пришел в гости и воскликнул: «Пальма! Миша, ведь это как в твоих рассказах!» — вид у хозяина сделался самый обескураженный.
Злополучная ли пальма виновата или просто очередной приступ хандры, но только очень скоро Зощенко стал ощущать себя неуютно в собственном доме. От то уходил, то возвращался и тогда устраивал жене сцены: «Какой ты тяжелый человек! Я не могу оставаться здесь, я чувствую, что заболеваю от разговоров с тобой». — «Ты вовсе не обязан приходить». «Я должен иметь обед, я имею право требовать минимальной заботы о моем белье и помощи в переписке!» Потом стал кричать: «Ты старая баба, иди к черту, ты мне надоела!» А «старой бабе» было 29 лет… Впрочем, новорожденного сына — Валерия, Валечку, Вальку — Михаил обожал.
Хотя хорошим отцом не был. Однажды, слегка навеселе, склонился над колыбелькой сына, не вынимая изо рта тоненькой папироски, и уронил столбик пепла на распашонку — рубец на плече Валерия долгие годы напоминал об этой истории. Впрочем, за 38 лет семейной жизни Вере Владимировне приходилось прощать мужу очень многое. Хватило бы на десяток разводов, но Зощенки предпочитали сохранить свой странный брак. И это при том, что Михаил Михайлович постоянно изменял…
Его романы друзья называли «офицерскими» — за скоротечность и некоторый цинизм. «Глупенькая и пустая, но с необыкновенным темпераментом. Замечательная женщина!» — говорил он об одной дамочке, которая подошла к нему на пляже со словами: «Хочу вам отдаться!» Тем женщинам, которые соответствовали его вкусу (большегрудые и чтоб непременно замужем), Зощенко нашептывал: «В первобытные времена дам хватали за загривок и тащили в кусты». Он охотно бывал у своих любовниц дома, приятельствовал с их мужьями… «Конечно, я немного шлюха», — признавался он одной из своих пассий. Да только вот избавления от тоски вся эта пикантная круговерть почти не приносила. Его жизнь казалась ему самому все пустее, все бессмысленнее. Даже творчество уже не спасало!
К сорока годам приступы тоски сделались совершенно невыносимыми, Зощенко почти совсем не мог ни есть, ни спать — ему мешали то трамваи, то капающий кран… Он страшно похудел и измучился. Вот тогда-то и состоялся тот визит к психиатру. А не получив от медицины вразумительного совета, Михаил осознал: «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих». Под руку как раз попалась книга профессора Фрейда «Теория неврозов». Метод показался Михаилу Михайловичу интересным… Словом, он принялся перетряхивать собственное прошлое.
Лечение по Фрейду
Старшая сестра — Елена — шепнула на ухо: «Все женщины сходят с ума от папы, это чересчур расстраивает маму». А мать сказала: «Ваш отец никого не любит. У него закрытое сердце». «А у меня тоже закрытое сердце?» — спросил Миша. — «Да». — «Значит, я тоже не буду никого любить?» — «Да, наверное, и ты будешь таким. Это большое несчастье — никого не любить».
«Ну и пусть я никого не буду любить. Главное — быть талантливым», — решил тогда Миша. Он вырос с ощущением, что неталантливым быть стыдно. В его дворянской семье творчеством занимались все. Отец делал мозаичные панно и писал картины в духе передвижничества, мать сочиняла рассказы для газеты «Копейка». Миша и сам с детства знал, что будет писателем. К тому же был один гастролирующий гипнотизер, большой умелец гадать на картах.
Он предсказал: «Миша, ты станешь большим писателем. Правда, кончишь плохо». Но за выпускное сочинение в гимназии — написанное самым изысканным языком, с пышными эпитетами и цветистыми оборотами, — Миша получил единицу, да еще с припиской «полная чушь». Вот и проглотил с отчаяния кристалл сулемы. Слава богу, откачали! Но о писательстве он решил больше не мечтать.
Кем только он не успел побывать! После Февральской революции угодил на должность коменданта почты и телеграфа в Петрограде. Потом служил секретарем полкового суда в Архангельске. Потом — после Октябрьской революции — снова оказался в Петрограде, на низеньком табурете в подвале напротив Академии художеств, с чьим-то потрепанным сапогом на коленях, подметкой и рашпилем в руках. Как ни странно, работа сапожника ему нравилась.
А какие дивные словечки и выражения ему приходилось слышать, работая в мастерской! Потом — снова война, Гражданская. Миша в Красной армии, его брат Владимир — в Белой… Потом по болезни сердца Зощенко комиссовали, и он переменил еще с десяток профессий: от инструктора по кролиководству и куроводству до сыскаря в уголовном розыске. Ему, дворянскому юноше, довелось окунуться в самую гущу простонародной жизни, временами забавной, а временами дикой и уродливой. Но от судьбы не уйдешь! В 1919 году он пришел учиться в литературную студию. Это было славное время! Начинающие литераторы разводили кипятком бурый порошок, носивший гордое название «кофе», и топили камин скукоженными эсеровскими листовками. Говорят, листовки были выловлены из воды — в дом, оставленный после революции хозяином, сначала вселились эсеры, а потом беспризорники, открывшие все краны и устроившие потоп…
В студию приходили самые разные люди: и энергичные футуристы, и высокомерные формалисты. Приходил даже один бездомный старичок, чтобы просто поспать в тепле. Однажды Зощенко посмотрел на спящего и сказал: «Вполне прелестный старичок!» Как же все смеялись! Потом он подарил студийцам еще много выражений, сделавшихся крылатыми: «довольно свинство с вашей стороны», «блекота и слабое развитие техники», «подпоручик ничего себе, но — сволочь». Так формировался его литературный стиль, не имевший ничего общего с былыми гимназическими опытами. В студии Зощенко уважали: во-первых, за талант, а во-вторых, за отвагу. Просто однажды ему, безоружному и щуплому, пришлось утихомиривать бугая военного, по пьяной лавочке рубившего шашкой воздух во дворе студии. Все восхищались его мужеством, а он все вспоминал, как когда-то в юности считал себя трусом…
Они с соседской барышней Ксенией гуляли, взявшись за руки. Пошел ливень, вокруг пузырилась вода, бежали ручьи, больше похожие на реки… Обычное дело в августе, но Миша ощутил смертельный ужас. Мало что соображая, он припустил к какой-то беседке. Ксения сказала потом: «Убежать первым! Бросить женщину! Все кончено между нами!» Что он мог сделать? Не рассказывать же Ксении о мучительном сне, который снился ему с детства: он бежит, спасаясь от бурных потоков невесть откуда бегущей воды, и вдруг из-за угла — рука с ножом. Он знает эту покрытую струпьями руку — нищий, который вечно торчит на паперти церкви по соседству с их домом.
Он потому и дошел до дистрофии: двухлетним крохой он узнал, что есть — плохо.
Конечно, дело не в том, что у него было какое-то особенно несчастное детство. У каждого малыша случаются потрясения и печали. Видно, всему виной его дар обостренного восприятия — тот дар, который в конце концов и сделал его писателем… Как бы то ни было, Михаилу Михайловичу удалось невозможное: выявив несколько «раздражителей» собственной психики и раскрыв их символический смысл, он действительно почувствовал, что выздоравливает! Правда, один психиатр, с которым Зощенко поделился опытом самолечения, ужаснулся: заниматься психоанализом самого себя — весьма опасное занятие! Но факт остается фактом: с тех пор никаких приступов тоски, зверский аппетит и прекрасный сон! «Каждое утро я просыпаюсь теперь счастливым, — гордился Зощенко. — Каждый день для меня праздник, день рождения. Никогда я не испытывал таких приливов безграничного счастья».
Катастрофа
Увы! Обновленный, счастливый, здоровый Зощенко заразился традиционной для русского писателя «болезнью»: по примеру Гоголя и Льва Толстого ему захотелось проповедовать истину. Он был уверен: достоверно описав свой путь к избавлению от несчастий, он принесет гораздо больше пользы своему народу, чем сочинительством веселых рассказов. И задумал автобиографический роман под названием «Перед восходом солнца». Он считал эту книгу главным делом своей жизни…
Началась война. На фронт Михаила Михайловича не взяли — ему было уже 47 лет, к тому же больное сердце… Он остался в Ленинграде. «Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов, — вспоминал Зощенко. — Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились». Он безумно боялся за свою книгу. И боялся погибнуть, так и не дописав ее.
Вскоре ему предложили эвакуацию в Алма-Ату. Ленинградскому Союзу писателей предоставляли по шесть мест в самолете в месяц — персональные списки эвакуируемых утверждались Военным советом. Семью пришлось оставить в Ленинграде. Тем более что Валерий в рядах ополченцев защищал подступы к городу, а Вера Владимировна ни за что не хотела покидать сына. Через немецкий фронт вместе с Зощенко летели двадцать тетрадей рукописей с оторванными ради уменьшения веса коленкоровыми переплетами.
В 1943 году в журнале «Октябрь» вышли первые главы романа, и разразилась катастрофа. Журнал «Большевик» писал: «Тряпичником бродит Зощенко по человеческим помойкам, выискивая что похуже. В Советской стране не много найдется людей, которые в дни борьбы за честь и независимость нашей Родины нашли бы время заниматься «психологическим ковыряньем». Рабочим и крестьянам никогда не были свойственны такие «недуги», в которых потонул Зощенко. Как мог он написать эту галиматью, нужную лишь врагам нашей родины?» Психоанализ в Стране Советов не приветствовался…
Дальше — больше.
В августе 1946 года в знаменитом постановлении ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» Зощенко был заклеймен как пропагандист «гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь» и вскоре был изгнан из Союза писателей, а также из всех журналов, с которыми сотрудничал. Ни на одну работу — даже сапожником — его не брали. Призрак нищеты снова встал перед ним во всем своем безобразии, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не всенародная любовь. По утрам Михаил Михайлович открывал свой почтовый ящик и находил там конверты с деньгами от совершенно неизвестных людей.
С людьми известными все обстояло сложнее: «Прости, Миша, у меня семья, дети», — шепотом винился бывший друг, перед тем как публично оскорбить его на очередном собрании. Зощенко впал в прежнюю хандру и снова почти перестал есть. К нему вернулся сон о нищем с ножом в руке, вернулась и болезнь… А впереди были долгие годы никчемной жизни — день за днем, прожитые в ощущении, что ты — ходячая опасность для близких, что писать незачем, что надежды нет…
Когда страсти немного улеглись и литературный круг снова приоткрылся для Зощенко, было поздно. После долгого затворничества Михаил Михайлович показался на публике весной 1958 года, на праздновании 90-летия Горького. «Ни одной прежней черты! — ужаснулись друзья. — Словно труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что говорит!» Впрочем, говорил он нудно и путано, словно слабоумный. «Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь, и этот полупустой взгляд. Задушенный, убитый талант» — записал Чуковский. На прощанье Михаил Михайлович сказал: «Литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил». Через три месяца его не стало…
Фото: ИТАР-ТАСС Он умер совсем не так, как полагается великому писателю. Просто ему сначала сообщили о назначении персональной пенсии, а потом прислали бумагу из сберкассы с требованием предъявить справку о заработке за последний месяц. И Зощенко испугался, как бы пенсию не отобрали: как раз накануне впервые за много лет он получил случайный гонорар. Напрасно знакомый адвокат успокаивал его — Зощенко ничему уже не верил. Его мысли путались — к примеру, вместо снотворного люминала он просил теперь линолеум…
Жена просила домашних не поправлять его и делать вид, что все в порядке. Впрочем, 21 июля к больному вернулась осмысленная речь. И он сказал следующее: «Как странно, Верочка, как странно… Как же нелепо я жил…» И сел, положив голову ей на плечо, тесно прижавшись, как очень давно с ней не сидел… Той же ночью его не стало.
Похороны в стиле Зощенко
Еще в 20-х годах, когда слава Зощенко была в зените и любовь к нему — всенародна, находились люди, которые считали: ради пустой развлекательности писатель забывает о правдоподобии. Один из таких недоброжелателей, преуспевающий критик, однажды увязался за ним по дороге из «Госиздата»: «Товарищ, где вы видели такой омерзительный быт? Теперь, когда моральный уровень…» Он не договорил, потому что прямо посреди Литейного проспекта к их ногам упала обезглавленная тощая курица. И тотчас из форточки четвертого этажа ближайшего дома высунулся человек с безумными от ужаса глазами: «Не трожьте мою куру! Моя!» Сердобольный Зощенко остановился, чтобы посторожить пропажу. Наконец, человек выскочил из подворотни, поднял курицу и, не поблагодарив, помчался к трамваю. И тут на писателя налетел другой человек оказавшийся истинным владельцем курицы: он обвинил в похищении Михаила Михайловича. Едва отбившись, Зощенко обратился к критику: «Теперь, я думаю, вы сами увидели»…
Впрочем, такой уж он был человек: притягивал абсурд, как магнит железо. Чего стоит хотя бы женщина-электрик, обвинившая Михаила Михайловича в том, что он подделал заявку на замену электрических пробок: «Вы не можете быть Михаилом Зощенко. Михаил Зощенко — писатель, и он умер. Вы, наверное, предок писателя Зощенко?» Каждый день почтальон приносил ему по мешку писем, одно другого нелепее. Например, один гражданин из провинции предлагал себя в сотрудники: «Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам».
И даже смерть не лишила Михаила Михайловича его сомнительной способности — абсурд продолжался. На панихиде один высокопоставленный товарищ сказал: «Зощенко был патриотом, другой на его месте изменил бы Родине, а он — не изменил». Кто-то из толпы выкрикнул: «Что же получается: предательство — норма?» «Товарищи! У гроба не положено разводить, так сказать, дискуссии, — сказал следующий выступающий. — Но я, так сказать, не могу, так сказать, не ответить». Перекрывая все эти «так сказать» и «разрешите мне два слова» — истошный вопль вдовы: «Зачитайте же телеграммы!» Шум, гам, всеобщее смятение. Стиль был выдержан до конца…
Из-за чего на самом деле поссорились детские писатели Корней Чуковский и Самуил Маршак
Познакомились эти двое, ходившие такими близкими жизненными дорогами, лишь в 1918 году. Свел их Горький, поручив вместе составить учебник для переводчиков.
Фото: ИТАР-ТАСС 31 марта 1882 года в Санкт-Петербурге родился популярный русский писатель и поэт Корней Чуковский. Его знаменитые детские сказки в стихах «Крокодил» (1916), «Тараканище» (1921), «Мойдодыр» (1923), «Муха-Цокотуха» (1924), «Айболит» (1929) и многие другие стали классикой отечественной литературы. Даже в настоящее время многие родители воспитывают своих детей на умных и добрых сказках Чуковского. Жизнь поэта и переводчика тесно связана с другим детским писателем — Самуилом Яковлевичем Маршаком (1887—1964). Долгое время Чуковский и Маршак были добрыми друзьями, однако в 1943 году писатели всерьез поссорились и принялись конкурировать друг с другом буквально во всем: в наградах, внешности, популярности и в семейном счастье. В статье рубрики «Кумиры прошлого» мы расскажем о карьере, любви и судьбе одних из самых выдающихся детских писателей ХХ века — Корнее Чуковском и Самуиле Маршаке.
«Прибавьте зарплату, Самуил Яковлевич!» — попросила уборщица. «Голубушка, детские писатели сами копейки получают, — отговаривался жадноватый Маршак. — Приходится по выходным подрабатывать». — «Где?» — «Да в зоопарке. Я — гориллой, Чуковский — крокодилом». — «И сколько ж за такое платят?!» — «Мне — 300 рублей, а Корнею — 250». Когда эту шутку пересказали Чуковскому, он неожиданно рассердился: «Почему это у Маршака на 50 рублей больше?! Ведь крокодилом работать труднее!»
Как-то молодой Аркадий Райкин, сидя в гостях у Маршака, рассказывал такую историю. Гулял Райкин по Переделкино, учил на ходу новый монолог. Встретил его старик Чуковский, стал зазывать к себе — мол, обижусь, если не зайдете. Райкину было жалко времени, но, зная настырный характер Чуковского, он рассудил, что сопротивление бесполезно. Поднялся на крыльцо, остановился у двери, чтобы пропустить хозяина вперед.
— Вы гость. Идите первым, — говорит Чуковский.
— Только после вас.
— Пожалуйста, перестаньте спорить. Я вас втрое старше!
— Вот потому-то, Корней Иванович, только после вас и войду.
— Сынок! Не погуби отца родного!
— Батюшка, родимый, не мучайте себя!
Этот спор продолжался минут двадцать. Чуковский кричал: «Сэр, я вас уважаю!» — и вставал на одно колено, Райкин парировал: «Сир! Преклоняюсь перед вами!» — и опускался на оба. Потом один за другим пали ниц на заледенелое дощатое крыльцо — дело было поздней осенью…
— Хоть бы подстелили себе что-нибудь, — высунулась из окна встревоженная Клара Израилевна — верная секретарша Чуковского.
— Вам так удобно? — игнорируя ее, поинтересовался у Райкина Корней Иванович.
— Да, благодарю вас. А вам?
— Мне удобно, если гостю удобно.
Интонации Чуковского делались все более раздраженными, и ситуация давно перестала напоминать шутку.
— Все правильно, — вдруг смирившись, поднялся на ноги Корней Иванович. — Я действительно старше вас втрое. А потому…
Райкин вздохнул с облегчением и тоже встал с пола. А Чуковский как рявкнет:
— …А потому идите первым!
— Хорошо, — махнул рукой гость.
— Давно бы так, — удовлетворенно сказал Чуковский, переступая порог вслед за Райкиным. — Вот только на вашем месте я бы уступил дорогу старику. Что за молодежь пошла! Никакого воспитания!
«И тут, Самуил Яковлевич, — завершил свой рассказ Райкин, — к нему подлетела секретарша. Она мигом сняла с него пальто, рукавицы, шапку, шарф. Потом Чуковский сел, по-детски вытянул ноги и закричал: «Клара Израилевна, а валенки? Крепостное право у нас дома еще никто не отменял!»
Маршаку рассказ понравился, он заразительно хохотал, вскидывая седую голову и поблескивая очками… Тут ему вдруг понадобилась какая-то бумага. «Опять Розалия Ивановна куда-то засунула мою папку! — горестно воскликнул Маршак. — После моей смерти потомки напишут про меня, как про Шекспира, что меня не было, ведь Розалия Ивановна теряет все мои рукописи!» Появляется строгая домработница Розалия Ивановна с чашкой кофе — папка обнаруживается. Маршак отхлебывает кофе: «Вечно сварите какую-нибудь гадость!» Домработница уносит чашку. Маршак вдогонку:
— Куда унесли мой кофе?
— Там уже ничего не осталось.
— Нет, осталось.
— Я вам сейчас покажу.
Маршак заглядывает в пустую чашку и ворчит: «Вот вечно ей надо доказать свое! Единственная должность, которую Розалия Ивановна может исполнять, — императрицы. Аркадий, вы не знаете, нет ли вакантного места императрицы?»
— Самуил Яковлевич, вы с утра ничего не ели. Да и гость, должно быть, проголодался. Я накрою обед, — меняет тему домработница.
— Розалия Ивановна, вы как солнце, — отзывается Маршак (та расплывается в улыбке). — Но плохо, когда солнца много. Мы хотим посидеть в тени и почитать стихи. Все, администрация может удалиться!
«Как же они похожи с Чуковским: два престарелых капризных ребенка! — поразился Райкин. — Да и судьбы их, если вдуматься, до странности похожи…»
Кто Пушкин, а кто Белинский
Каждый из них начинал блестяще и вовсе не как детский писатель. Чуковский до революции был чуть ли не самым «зубастым» и дерзким журналистом. Однажды опубликовал письмо: «Дорогая редакция, мне очень хочется получать ваш милый журнал, но мама мне не позволяет. Коля Р». Все понимали, что речь здесь о Николае II и его матушке, вдовствующей императрице Марии Федоровне, имевшей на государя колоссальное влияние, но доказать оскорбление императорской фамилии было невозможно. Над остроумными выпадами Чуковского хохотала вся Россия. И не только на политическую тему — от «неистового Корнея» немало доставалось и литераторам. «Сегодня прочел ваши похвалы А. Н. Толстому, — писал Чуковскому поэт Брюсов. — Не поздоровится от этаких похвал! Я начинаю вас бояться и не без тревоги думать, что однажды вы захотите обратиться к моим писаниям». Чуковский не замедлил обратиться и в результате снискал славу лучшего литературного критика современности, второго Белинского!
Маршака же (и того выше) в свое время почитали вторым Пушкиным. Блок и Ахматова ставили его поэтический дар выше собственного. Фотографию пятнадцатилетнего Самуила специально возили показывать Льву Толстому: поглядите, мол, на будущее светило русской поэзии!» (Толстой, впрочем, проворчал: «Не верю я в этих вундеркиндов. Сколько я их встречал, столько и обманулся».)
Сочинять стихи Самуил начал в пять лет, причем сначала на иврите: дело происходило в Витебске, а там даже лошади понимали исключительно древнееврейский. Дед Семы был городским раввином, дальний предок — великим талмудистом XVII века.
«Никогда не отрекайся от своего происхождения и своей веры, — твердил Семе маститый критик Стасов. — Это будет твоей темой, а значит, твоей самобытностью». Все началось с того, что пятнадцатилетний Сема приехал на каникулы к знакомым под Петербург на дачу и на любительском спектакле блеснул стихами. Кто-то из зрителей рассказал о молодом даровании Стасову, тут все и закрутилось! Через великого князя Константина, вопреки закону о черте оседлости (евреи имели право жить лишь в нескольких отдаленных российских губерниях), Маршака определили в привилегированную Третью петербургскую гимназию, где прекрасно учили древним языкам, истории, риторике. Когда же юный Сема стал опасно кашлять, Стасов составил ему протекцию у Горького, и Маршак целый год жил у жены писателя Екатерины Павловны Пешковой в Ялте. С пятнадцати до восемнадцати лет с ним носились, как с юным гением: опекали, кормили, учили, пестовали… Потом Стасов умер, Горький оставил жену ради актрисы Андреевой, а оскорбленная Екатерина Павловна уехала за границу. Всем стало не до Маршака. Сема в поисках заработка стал писать для «Всеобщей газеты» и очень скоро отправился корреспондентом в путешествие по Ближнему Востоку.
Для поэта, решившего посвятить себя национальной еврейской теме, это был подарок судьбы! Маршак своими глазами увидел вечный город Иерусалим и местечко Цора, где родился Самсон, и энтузиастов-переселенцев. Дети лавочников, мелких ростовщиков, а то и банкиров, съехавшиеся со всего мира, объединялись в сельскохозяйственные коммуны, где надо — орошали, где надо — осушали, потом пахали и сеяли, сажали эвкалипты и апельсиновые деревья, заводили скот, отбивались от набегов диких соседей — всё, как делали когда-то их далекие предки. «А назавтра, на рассвете выйдет с песней дочь народа собирать цветы в долине, где блуждала Суламифь… Подойдет она к обрыву, поглядит с улыбкой в воду — и знакомому виденью засмеется Иордан» — так писал, глядя на них, молодой Маршак.
Кроме «Сионид» — первого своего настоящего сборника стихов — Маршак привез из путешествия невесту. Они познакомились на пароходе. «Вас, наверное, зовут Юдифь», — обратился Сема к ослепительно красивой незнакомке. «Назовите автора дивных стихов, что вы давеча читали в кают-компании, и я назову свое имя», — ответила девушка. Какой-то старик, глядя на них, сказал на иврите: «Я вижу, эту пару создал сам Бог».
Свадьбу сыграли через год после знакомства, в январе 1912 года. На счастье Маршака, Софья Мильвидская оказалась столь же умна, сколь и красива: она училась на химическом факультете женских политехнических курсов. Это был на редкость разумный, равный, полноценный союз, заключенный по взаимной любви. В ближайшей перспективе у молодоженов было роскошное свадебное путешествие: на два года в Англию (Самуила пригласили продолжить образование на филологическом факультете Лондонского университета, Софью — на химическом). Жизнь ослепительно улыбалась им! Но на следующий день после свадьбы Маршак вышел в сад, приставил револьвер к виску и нажал курок. К счастью, заклинило барабан. Позже Маршак и сам не мог объяснить, что на него нашло.
Фото: ИТАР-ТАСС А вот познакомились эти двое, ходившие такими близкими жизненными дорогами, лишь в 1918 году. Свел их Горький, поручив вместе составить учебник для переводчиков. Учебник так и не создали, потому что Маршак в это время уже горел другой идеей — детской литературы — и быстро увлек ею Чуковского. Тот, впрочем, успел еще раньше сочинить «Крокодила» и «Тараканище». Просто однажды заболел его сын, и, чтобы развлечь плачущего ребенка, Корней Иванович принялся рассказывать что на ум придет, а потом записал, не подозревая, что со временем что-то подобное станет его основной профессией.
После революции журналистику пришлось оставить — зубастость становилась смертельно опасной. А детские сказки в стихах — что может быть безобиднее? Недаром однажды Чуковский написал Маршаку: «Могли погибнуть ты и я, но, к счастью, есть на свете у нас могучие друзья, которым имя — дети!» С Маршаком произошла примерно та же история. Очень рано, задолго до борьбы с так называемым космополитизмом, Самуил Яковлевич почувствовал, что быть поэтом, чья самобытность связана с еврейской темой, при коммунистах не стоит. И постарался сделать так, чтобы о его «серьезных» стихах поскорее забыли. Много позже, когда кто-то из знакомых раздобыл у букиниста томик «Сионид» и подарил Самуилу Яковлевичу, тот впал в панику, книжицу самолично уничтожил, а с незадачливым дарителем раздружился.
Впрочем, и с детской поэзией все сначала пошло не так уж и гладко. В 20-х годах выдвигалась идея, что новый советский человек должен с младенчества воспитываться по-новому, так сказать, привыкать к суровой правде жизни, а все эти сказки и фантазии: «Детки в клетке», «Сказка о глупом мышонке», «Багаж» — только вводят детей в заблуждение. «Они же грубо уродуют человеческую природу, искусственно подгоняя взросление детей!» — горячился Маршак. Точку в споре поставил Горький: «Ребенок до десятилетнего возраста требует забав, — решил он, — и требование это биологически законно».
И сразу же Маршак сделался значительной фигурой в ленинградском издательском мире. Он издавал детские журналы, основал издательство «Лендетгиз» и сам его возглавил, с пеной у рта убеждал всех попавших в его поле зрения интересных людей непременно писать для детей. Так он кроме Чуковского уговорил моряка Житкова, зоолога Бианки и еще десяток вполне серьезных, взрослых поэтов и писателей: Зощенко, Берггольц, Каверина, Хармса, Шварца… Он приходил, стучал в дверь — отрывисто, энергично, как будто выстукивал два слога: «Мар-шак!». Врывался в дом, вцеплялся в человека мертвой хваткой и не уходил, пока не добивался своего.
В 1937 году вокруг Маршака снова стали сгущаться тучи. Его авторов — Хармса, Заболоцкого — арестовывали одного за другим «за связь с террористической группой Маршака». Сам он при этом остался на свободе — говорят, что, когда Сталину показали очередной «расстрельный список» с именем Самуила Яковлевича, тот проронил: «А Маршак у нас хороший детский писатель». Вскоре «хорошему детскому писателю» дали в Москве роскошную квартиру на улице Чкалова.
Он получил даже право заступаться за других. К примеру, за Чуковского, у которого вечно возникали сложности — то с публикацией «Тараканища», то «Мухи-Цокотухи», то «Мойдодыра». В такие моменты Чуковский неизменно обращался к Маршаку, тот шел к Горькому, Горький — еще куда-то, и все улаживалось. При этом самого Чуковского к Горькому с некоторых пор не пускали, и, говорят, не без стараний Маршака. Отношения между двумя корифеями детской литературы были непростыми, недаром общие знакомые сочинили эпиграмму: «Уезжая на вокзал, Маршак Чуковского лобзал. А приехав на вокзал: «Ну и сволочь», — он сказал. Вот какой рассеянный с улицы Бассейной».
А в 1943 году Чуковский с Маршаком поссорились всерьез. Корнею Ивановичу вернули из издательства рукопись «Одолеем Бармалея», Самуил Яковлевич на этот раз помочь отказался, сочтя сказку неудачной. «Стишки действительно слабоваты, но ведь речь идет о солидарности, — жаловался Чуковский. — Маршак открылся предо мною как великий лицемер и лукавец!» Маршак, славившийся своей обидчивостью (однажды он запретил пускать на порог своего дома четырехлетнюю девочку, утверждавшую, что «Человека рассеянного» сочинила ее няня), не здоровался с «неблагодарным Корнеем» целых 15 лет!
Поссорившись, они принялись конкурировать буквально во всем: у кого больше правительственных наград (со временем награды просто посыпались на обоих), кого легче запоминают наизусть дети, кто моложе выглядит, о чьих чудачествах ходит больше анекдотов. Наконец, кто счастливее в семье. Вернее, менее несчастен.
Человек рассеянный с улицы Пестеля
С обоими судьба обошлась ох как круто! Маршак очень любил своего первого ребенка — дочь Натанель. «Девочка тихо спит в своей корзинке на ящике, тихонько посапывает носиком, относясь равнодушно к окружающему миру. Впрочем, из корзинки уже показалась ножка в белом чулочке. Значит, проснулась. Я ей немного утром поплясал. Дитя — радость». Таких записей в его дневнике за 1915 год немало. А 22 октября этого проклятого года случилось страшное. Был день рождения Самуила, собрались гости, и в суете никто не заметил, как полугодовалая Натанель подобралась к кипящему самовару. Она ошпарилась и погибла. Много лет спустя Маршак говорил, что ни он, ни его жена так и не смогли оправиться от этого удара.
Вскоре у них родился сын Иммануил. Совсем малышом он подхватил скарлатину и получил тяжелейшее осложнение на почки. Не раз врачи предрекали его скорый конец, и это в свою очередь прибавило седых волос Самуилу Яковлевичу. Впрочем, Иммануил дожил до относительно зрелых лет и успел подарить поэту внуков (самый знаменитый из которых — нарколог Яков Маршак). Зато другой, младший сын Яша, красивый, нежный, поэтичный юноша, умер от туберкулеза в 1943 году. Свою боль Самуил Яковлевич излил в переводах сонетов Шекспира — белокурый синеглазый герой этих стихов был копией Яши. Через 10 лет за сыном отправилась и Софья Михайловна.
Супруги прожили вместе 42 года, не столько в любви, сколько в согласии (беды, преследовавшие их, слишком быстро развеяли романтический флер). Любил же Маршак другую женщину — впрочем, неразделенной любовью. Тамара Габбе, его редактор в «Лендетгизе». Она была его правой рукой и музой. Ей он открыто посвящал стихи о любви. Софья Михайловна Тамару не переносила! Та отвечала тем же: «Терпеть не могу бабьих упреков, — пожимала она хрупкими плечами. — Вот некоторые говорят: «Я отдала ему молодость, а он…» Что значит «отдала»? Ну а если так, и держала бы при себе свою молодость до пятидесяти лет…» Маленькая, очень подвижная, восторженная, Габбе не лезла в карман за острым словом, обо всем имела собственное мнение и высказывала его образно и безапелляционно. Без ее одобрения Маршак не выпускал в свет ни одного стихотворения! Из-за нее, чей редакторский приговор был окончательным и обжалованию не подлежал, Самуил Яковлевич без конца со всеми ссорился. «Она знает, что такое сюжет, что завязка, что развязка. Она одна, — жаловался Евгений Шварц, когда Габбе «зарубила» какой-то его рассказ. — Она знает, что такое характер. Во всяком случае, уверена в этом. Уверенность — вот ее бич!»
Фото: ИТАР-ТАСС Когда Тамара умерла, Маршак совсем сник. Теперь из близких у него оставалась одна только Розалия Ивановна. Эта аккуратная, деловитая, прямая как жердь немка появилась у Маршаков еще перед войной. И когда в 1941-м по радио объявляли воздушную тревогу, Самуил Яковлевич стучал домработнице в стену: «Розалия Ивановна, ваши прилетели». Она покрывалась красными пятнами, ворчала, но на следующий день все повторялось. Иногда домработница всерьез обижалась на Маршака, тогда он нервничал и жаловался всем, что Розалия Ивановна решила его бросить и пойти в стюардессы. Без нее он бы пропал. Забывал бы днем поесть, а ночью — лечь спать. В жизни не нашел бы своего бумажника и ходил, застегнувшись не на те пуговицы. Ведь «Человека рассеянного» Самуил Яковлевич писал с себя самого — вот только улица Пестеля, где он жил до переезда в Москву, не ложилась в рифму, и пришлось взять соседнюю Бассейную.
Единственное, в чем Розалия Ивановна не имела на Маршака никакого влияния — это в вопросе курения. Он дымил постоянно, прикуривая одну сигарету от другой, и постоянно болел воспалением легких. Розалия Ивановна ругалась — он отшучивался: «Жил на свете Маршак Самуил, он курил, и курил, и курил. Все курил и курил он табак. Так и умер писатель Маршак».
«Посмотрите на Маршака, он на пять лет младше меня, а позволил себе так одряхлеть и раскиснуть», — говаривал Чуковский, которому удавалось долго сохранять форму, несмотря на все собственные несчастья.
У меня зазвонил телефон
Любимая дочь Корнея Ивановича Мурочка, самая одаренная, но и самая слабенькая, умерла в возрасте 11 лет от туберкулеза. Сын Боба погиб в 1942-м в ополчении. За ним последовала жена. В глубокой старости Чуковский предпринял было попытку снова жениться и сделал предложение своей верной секретарше Кларе Израилевне. Но та, и без того натерпевшаяся от капризного поэта, в ужасе бежала от него и вскоре эмигрировала в Израиль.
К счастью, у Чуковского оставались дочь Лида и сын Николай. «С такими отпрысками я ничем не рискую, — говаривал Корней Иванович. — Если у власти останутся красные, меня выручит Коля, если победят недовольные — Лида». Коля был убежденным коммунистом, писал романы на патриотические темы, к примеру «Балтийское небо». Лида — столь же яростной диссиденткой, чудом уцелевшей под крылом Маршака (она работала у него в издательстве редактором вместе с Габбе). И Коле, и Лиде было нелегко с отцом. Корней Иванович с годами становился все капризнее.
Он не выносил шума во время работы, чуть что — выскакивал из кабинета и кричал домашним: «Негодяи!» Звонка телефона он тоже не выносил. В его стиле было схватить трубку и отчеканить: «Корней Иванович не может подойти, потому что умер и похоронен на Волковом кладбище». От расстроенных нервов он страдал многолетней бессонницей. Дом жил утренними известиями: «Папа спал» или «Папа не спал». Начиная с восьми часов вечера дочь, сын, невестка или, до своего бегства, Клара Израилевна принимались «зачитывать» Чуковского — в ход шли романы, газеты, что угодно, лишь бы получше убаюкивало. Но и это мало помогало. «Бессонница моя дошла до предела, — жаловался Корней Иванович. — Ночами я бегаю по комнате и вою. И бью себя кулаком по дурацкому черепу до синяков». Когда Маршаку рассказали об этом, он и тут не пожелал уступить сопернику, запальчиво сообщив: «А я в гневе падаю на пол и кусаю ковер!»
Фото: ИТАР-ТАСС Чудачеств у обоих к старости поприбавилось. Маршак сделался до неприличия скуп, всем твердил: «У меня ничегошеньки нету. Даже Розалии Ивановне и шоферу не могу заплатить». Чуковский расхаживал по Переделкино, как в халате, в докторской мантии, которую прислали ему из Оксфордского университета.
Он выглядел чудовищно самодовольным, а сам втайне считал себя неудачником. «Если бы я так рано не попал в плен копеек и тряпок, из меня, конечно, вышел бы очень хороший писатель. Но я стал фельетонистом, по пятачку за строчку. Ох, боюсь, когда я умру, напишут на моем памятнике: «Автор «Крокодила»!» И добавлял, имея в виду Самуила Яковлевича: «Впрочем, остаться в памяти человеческой «Сказкой о глупом мышонке» и переводами с английского — это, может быть, еще хуже!» Маршак так не считал и в конце жизни целиком отдался переводам.
В день накануне смерти, 3 июля 1964 года, 76-летний Маршак с увлечением правил корректуру сборника стихов Уильяма Блейка. Корней Иванович, дотянувший до 87, пережил его на пять лет, но в последние годы ничего не писал. Незадолго до смерти Чуковский читал чьи-то воспоминания о Маршаке и обратил внимание на такую вещь: оказывается, свой психологический возраст Самуил Яковлевич определял пятью годами. Корней Иванович загрустил: «А мне самому не меньше шести. Жаль. Ведь чем младше ребенок, тем талантливее…»
Добавить комментарий